Шрифт:
— Ты что, заснул? — толкает меня мальчишка.
— Ничего я не заснул, — отвечаю я. — А как тебя звать? — спрашиваю я. — Герман Витлинг, — это он говорит. А откуда он знает, что его так зовут? — Так мне сказали, — это он говорит.
На свет божий является сервант моей матери, деревянный, коричневый, отполированный до блеска. Комнатного обитателя такой породы босдомцы до сих пор и не видывали. В чистых горницах здешних крестьян безраздельно властвуют шкафы со стеклянными дверцами.
Деревенские женщины сразу обнаруживают недостатки серванта. Всякие безделушки, бокалы, фарфоровые танцовщицы и собаки будут стоять на нем открыто и могут разбиться.
— Руки отмахаешь, пыль стирамши! Я б ни в жисть не согласилась, — говорит одна из них. Бока у этой женщины все равно что у печки, зовут ее Паулина, по прозвищу Мужебаба.
Моя мать объясняет женщинам достоинства серванта, хвалит его резную надставку, превозносит его зеркало, поскольку оно удваивает все, что перед ним стоит, и превращает скудость в достаток.
Выгружают большое зеркало. Его лицо завешено серым покрывалом. Мы смотрим на него, как смотрят на канатоходца, опасаясь, что он в любую минуту может загреметь вниз, хотя, конечно, если уж так суждено, хорошо бы увидеть все собственными глазами. Вот и зеркалу мы желаем остаться целым и невредимым и чтобы вообще все осталось как было, но в глубине души мы не против, чтобы оно разбилось, если потом мы увидим, каким все станет, когда больше не будет таким, как теперь.
Бабушка подходит к зеркалу, оглаживает рукой покрывало и слегка, самую малость, ворожит. Моя двоюродная бабка, Майка Лидола, — та известная колдунья, а бабусенька-полторусенька ворожит исключительно для домашнего употребления. Она трижды сплевывает всухую, что-то шепчет, оглаживает зеркало, приподнимает с него маску, заглядывает под нее, опять ворожит и наконец сдергивает покрывало.
Вот оно, наше зеркало. Оно глядит на нас. Мы в нем, я и мальчик по имени Герман, дубы, женщины, мужчины, коровы. Наше зеркало не пропускает никого и ничего, оно со всеми обходится по справедливости.
Конечно, если отойти в сторону, можно вынуть из него свое отражение. Но потом зеркало снова заберет его. Зеркало обладает властью, властью над теми, кто желает поглядеть на себя в отраженном виде, а кто же из нас этого не желает?
Сохраняет ли зеркало все, что однажды в нем отразилось? Разве я не вспоминаю многое из того, что повидал?
— Статочное дело, — говорит мой дедушка, — зеркало — это стекло, оно вышедши из земле, ты тоже земля и в землю ляжешь. Есть много, чего мы знаем, а знать бы не надоть, и есть много, чего мы не знаем, а знать бы надоть.
Зеркало вносят в двери плашмя, у него есть возможность посмотреть, как выглядит небо над домом в достопамятный июньский день одна тысяча девятьсот девятнадцатого года, а когда его разворачивают боком, чтобы занести за угол, оно может на ходу приметить липу, которая стоит метрах в десяти от дома на краю дороги, липу, которая еще двадцать пять лет будет расцветать каждое лето, липу, в которой еще двадцать пять лет будут жужжать в медосбор пчелы, которая еще двадцать пять лет будет одеваться листьями и сбрасывать их до того самого дня, когда ее растрясет марш сотен тысяч советских танков, и тогда она медленно, очень медленно начнет клониться к земле и ляжет поперек дороги, и произойдет это в ту самую минуту, когда моя мать выглянет из окна, посмотрит вслед танку, идущему на Берлин, и промолвит: «Ну, значит, войне конец!»
Но теперь последуем за зеркалом в дом. Его поставят в простенке между окнами парадной комнаты, там оно и простоит двадцать, и тридцать, и даже пятьдесят лет, и все, кто ни побывает в этом доме, будут перед ним оглаживаться и прихорашиваться; оно отразит всякие праздники — рождество, дни рождений, свадьбы, а молодожены, прежде чем отправиться к фотографу, будут глядеться в него, как бы вопрошая: «Ну как, разве мы плохая пара?»
Зеркало промолчит, оно будет вести себя умней, чем люди, которые считают своим долгом отвечать на подобные вопросы молодоженов.
Зеркало отразит нас в праздничном наряде и в трауре, но никогда и никого — сколько мне помнится — не отразит оно после смерти, даже мать — и ту нет.
Из фургона вынимают кухонный шкаф, скамью для ведер с подставкой для чугунов, полку для чашек, запечную скамью, после чего из тьмы извлекут детский стульчик с круглым отверстием в сиденье и ночным горшком в ящике.
— Здорово устроились, — высказывается по этому поводу мужебаба Паулина, — не надо зимой бегать на двор до ветру.
И наконец взорам является качалка, которую дала нам на подержание мать отца, прозванная Американкой.Качалка семь раз пересекла Атлантический океан и до самых полозьев овеяна ароматом дальних странствий. Деревенские жители затевают спор относительно ее назначения. Одни считают, что это такие санки с высоким сиденьем, другие — что это такая приступочка, на которой можно сидеть и дожидаться, покуда из откинутой простокваши не стечет вся сыворотка.
— Это никак все ваше? — спрашивает меня Паулина.