Шрифт:
История была действительно занятная. Однажды на привале после боя Карпов передал товарищу коня и винтовку, а сам с удочкой побрел на берег Сырдарьи порыбачить. Вокруг было тихо, и он спокойно устроился в уютном месте. Занятый поплавком, рыболов не заметил, как к нему подкрались два басмача. Когда шум в кустах заставил его оглянуться, бандиты были уже совсем близко. С ножами в зубах они застыли, намереваясь прыгнуть на бойца. Одну лишь секунду раздумывал Карпов. Как стоял наклонившись над водой, так и сиганул в реку. Метров пятьдесят проплыл под волнами. Это его и спасло. На привал явился мокрый, без шапки, но с удочкой в руках. Он ее никогда не терял.
Историю бородатого рыболова и хотел услышать командарм из уст самого Карпова. Но тот продолжал смущенно улыбаться и молчал. За него высказался Ваня Лебедев:
— Он, товарищ Фрунзе, изготовил камышинку такую, через нее под водой и дышит.
— Подождите! Пусть Карпов сам расскажет, — попросил Михаил Васильевич.
— Да он тоже заика.
Командарм невольно улыбнулся.
— Что, у вас все заики?
— Никак нет, товарищ, командарм. На весь полк только двое — Ожередов и Карпов.
— Ну ладно. А песенники у вас есть?
Казарма была забита бойцами. Из всех полков собрались сюда красноармейцы, чтобы посмотреть поближе на командарма, послушать, о чем он говорит с ребятами. Лишь только намекнул Михаил Васильевич насчет песенников, как десятки рук вытолкнули на середину командира первого эскадрона, коренастого весельчака и лучшего запевалу полка Ярошенко.
— Давай, Никита, затягивай!
Ярошенко стал рядом с командармом, приосанился, вскинул мечтательно глаза кверху и запел своим высоким звонким тенором старинную песню:
Во поле охотник целый день гуляет, Ему неудача, сам себя ругает. Как мне быть, горю пособить…Едва дотянул Никита строку, как дружный и ладный солдатский хор подхватил песню:
Нельзя быть веселому, коль зверь не бежит.Снова затянул Ярошенко. Снова зазвенел его высокий голос и, затаив дыхание, будто внимая этому вольному полету песни, молча стояли бойцы. Молча слушал и Фрунзе. Глаза его затуманились какой-то мечтательной дымкой, а губы едва приметно улыбались. Удивительно хорошо было на душе у каждого из нас. Не верилось, что вчерашние, злые и суровые воины, со страстью рубившие врага, идущие на смерть не задумываясь, сейчас с трёпетным, нежным чувством отдаются душевной песне. Человеческое, большое было в этом единении суровости и доброты.
Летела песнь, кружилась над бойцами и вдруг смолкла. А на смену ей выплеснулась другая, веселая, разудалая:
Ах вы, сашки-канашки мои, Разменяйте вы бумажки мои…Над хором взметнулся тенор Ярошенко и разом перекрыл весь могучий голос полка:
А бумажки все новенькие, Двадцатипятирублевенькие.Кто-то подыгрывал на деревянных ложках. Четкая дробь выстукивалась громко, с азартом. Никита не только пел, он уже пританцовывал и вызывал в круг плясунов. Откуда-то взялась гармонь, и как нельзя кстати. Заливистые переборы «тальянки» захмелили бойцов. Казарма наполнилась радостным гулом. И тут, пробиваясь сквозь веселье, прозвучал чей-то голос:
— Михаил Васильевич, просим в круг!
— Просим! Просим! — подхватили красноармейцы.
Глаза командарма блеснули мальчишеским задором'.
Секунду он колебался. Потом глянул на веселые лица бойцов и сказал:
— Ну что ж… Если мой черед…
Отстегнутые сабля и маузер легли на нары. Михаил Васильевич скрестил руки на груди и с приплясом вышел в круг. Серебряные шпоры мелодично зазвенели в такт движению. Вокруг еще громче, еще веселее гремела песня, еще звонче трещали ложки, и гармонь заливалась до хрипоты. Командарм прошел из конца в конец по земляному полу, вернулся и ловким коленцем закончил пляс. Словно прорвался поток — так дружно и восторженно зааплодировали бойцы. А когда Фрунзе пристегнул саблю и направился к выходу, вслед понеслось:
— Ура товарищу командарму!
Вечером Фрунзе делал доклад на заседании ревкома, поэтому опоздал на партийное собрание нашего полка. Задержка огорчила Михаила Васильевича.
— Нехорошо. Я ведь обещал быть вовремя. — сказал он мне и Кужело, когда садился в пролетку. Мы оба со взводом охраны сопровождали командарма.
Он торопился и попросил ехать быстрее. Курбан-ака — наш полковой возница — дал волю серому рысаку, и тот понесся по наманганским улицам, звонко стуча копытами.
Было еще светло, но сумерки уже пали на город. Голубоватая весенняя тень прозрачным шелком стлалась у домов и заборов. Вечер вступал в свои права.
Как всегда, тишина, особенно вечерняя тишина, настораживала нас. Наманган находился на военном положении. Не только на окраинах, но и в центре города басмачи иногда устраивали засады, стреляли в наших бойцов. Ходить в одиночку или малыми группами бойцам не разрешалось. Сейчас, когда в городе находился сам командарм, враг, безусловно, попытается совершить нападение. Из-за любого забора можно ожидать выстрела. Свои опасения мы не высказали Фрунзе, но каждый из нас чувствовал себя ответственным за его жизнь и поэтому испытывал волнение. На быстрой рыси мы летели за пролеткой, готовые в любую минуту принять на себя вражеский удар. Только у казармы, когда пролетка остановилась и командарм вошел в охраняемую часовым дверь, мы успокоились.