Шрифт:
— А ты из какого селения? — помолчав, спросил я.
Он повернулся в противоположную сторону, где небо светилось чистейшим бериллом. Контуры лиловых гор проступали на горизонте, напоминая «циклопа, лежащего навзничь». Несколько в стороне над рекой протянулся железный мост, рассекая небо на мелкие квадраты, внизу под ним темнела зелень деревьев. Из казармы доносился несмолкающий шум: выкрики, раскаты смеха, взвизгивание.
— У меня был дом… белый… Да, был… а рядом огород… с персиковыми деревьями… И приходила Тереза… вечерами приходила… Красивая! Какие глаза! Красивая Тереза… Но он…
Чинчиннато резко оборвал рассказ, наверняка в голове его пронеслась какая-то тягостная мысль, взгляд помрачнел.
Потом лицо его просветлело, он отвесил мне глубокий поклон и ушел, напевая: «Любимая, мне засуши цветок…»
В дальнейшем мы с ним частенько встречались, я всегда окликал его, едва заметив на улице, и угощал хлебом. Однажды я предложил ему мелкие монетки, которые мне давала мама, он посерьезнел, оттолкнул их с негодованием и повернулся ко мне спиной. Вечером я встретил его за Порта-Нуова, подошел и сказал:
— Прости меня, Чинчиннато!
Он бросился опрометью бежать, словно медвежонок, на которого подняли палку, и скрылся за деревьями.
На следующий день он поджидал меня возле моего дома и с лучезарной улыбкой, смущенно протянул мне прекрасный букет ромашек. Глаза у него были влажные, а губы дрожали, бедняга Чинчиннато!
В другой раз в последних числах августа мы сидели с ним в глубине бульвара, а солнце уже скрылось за горами. Спящие окрестности иногда оглашались далекими голосами, непонятными шумами, сосновая роща темным краем тянулась к морю, в небе среди фантастических облаков тихо всходила медная луна.
Он смотрел на луну и шептал по-детски:
— Вот сейчас ее видно, а теперь нет… Опять видно… И опять нет.
Он на мгновение задумался.
— Луна… У нее и глаза, и нос, и рот, как у человека, она смотрит на нас и неведомо о чем думает, неведомо…
Он принялся напевать песенку, из тех, что поют в Кастелламаре, протяжную, грустную; на наших холмах она звучит пламенными осенними закатами, после сбора винограда. Издалека быстро приближались фары паровоза, похожие в темноте на два широко открытых глаза неведомого чудовища. Поезд проскочил с грохотом, оставляя за собой дым, послышался пронзительный свисток на железном мосту, затем тишина снова объяла бескрайнюю темную окрестность.
Чинчиннато поднялся.
— Мчись, мчись, — воскликнул он, — далеко, далеко, черный, длинный, как дракон с огненными внутренностями, их в тебя вдохнул дьявол… вдохнул…
Моя память навсегда запечатлела его выразительную фигуру в этот момент.
Внезапное появление паровоза на фоне погруженной в глубокий покой природы поразило его. На обратном пути он был задумчив.
Однажды в погожий октябрьский полдень мы отправились к морю. Блестящая, словно лакированная полоса четко отделяла бескрайнюю интенсивноголубую массу воды от опалового горизонта, рыбацкие лодки плыли парами, подобные огромным неведомым птицам с желтовато-алыми крыльями. За ними вдоль берега тянулись рыжие дюны, а дальше серовато-зеленое пятно ивняка.
— Огромное бирюзовое море… — говорил он тихо, словно самому себе, в голосе его звучало восхищение и ужас. — Огромное, огромное-преогромное, в нем водятся рыбы-людоеды, заперт в железном сундуке Кашей, он кричит, да никто не слышит, и он не может выбраться оттуда, а ночами приплывает черная лодка, кто ее увидит — умрет…
Он замолчал. Подошел к берегу так близко, что волны подкатывали к ступням. Бог весть что творилось в этой несчастной больной голове. Он видел пределы далеких светящихся миров, сочетания световых потоков, некий беспредельный, загадочный простор, разум его терялся среди этих миражей.
Это угадывалось в его несвязной, всегда красочной речи. На обратном пути он долго не произносил ни звука, а я все смотрел и смотрел на него, и сердце мое отзывалось на многие его странности.
— У тебя мама дома… Она ждет тебя… целует… — прошептал он наконец едва слышно и взял меня за руку.
Сияющее солнце садилось за горы, блики играли на поверхности реки.
— А твоя где? — проговорил я, с трудом сдерживая слезы.
Он заметил двух воробьев, присевших на дороге, поднял камешек и, словно прицелившись из воображаемого ружья, далеко зашвырнул его. Воробьи вспорхнули и помчались стрелой.
— Летите, летите! — напутствовал он, громко смеясь, провожая взглядом полет птиц в перламутровом небе. — Летите, летите!
Я уже давно заметил, что он изменился; казалось, у него постоянный озноб, он носился по полям, как жеребенок, пока, задыхаясь, в изнеможении не падал на землю, и лежал так часами, поджав колени к животу, неподвижный, с застывшим взглядом под неистовым полуденным солнцем. Вечером он набрасывал на плечо старый красноватый пиджак и прогуливался по площади крупными, плавными шагами испанского гранда. Он избегал меня. Не приносил больше ни маков, ни ромашек. Я страдал. Правду говорили бабки: этот человек заворожил меня. Однажды утром я решился и пошел ему навстречу, он не поднял глаз и покраснел как мак.