Шрифт:
— Не думала я, товарищ учительница, что вы такая, да еще вызовете меня (!), когда я и так лежу на обеих лопатках (!!). Меня не каждый день записывают в классный журнал, я еще не привыкла к этому, и, конечно, я расстроена и не могу отвечать, хотя и знаю ответ!
Боже мой! Со страху я просто увяла, как тюльпан, и заревела — без носового платка! Но, между прочим, насчет классного журнала была чистая правда, это меня первый раз в жизни записали.
Антония открыла рот, и похоже было, что она мне влепит пощечину. Но она встала, отошла к окну, чтоб не сорваться, и сказала:
— Видали! Еще мученицу из себя корчит! Садись. Садись с глаз долой.
Тут зазвенел звонок. Ребята говорили, это был спектакль хоть куда, как я на нее кричала. Да, но на уроке черчения это здорово начало меня мучить. Я едва дождалась переменки, пошла к Антонии и извинилась.
— Хорошо, — сказала она ледяным тоном, — отметку я тебе не поставила.
Больше ни слова. И вот с тех пор она ко мне цепляется. Сначала я от этого даже по ночам просыпалась и не могла уснуть. Я доверилась маме, но она мне ничего другого посоветовать не могла, кроме: учись. Из кожи я вылезть не могу, факт, да если б и вылезла, все равно не поможет. Так пусть Антония радуется, а я плюю на нее с высокой колокольни. Но боюсь я ее страшно.
С утра мама возилась в кухне, а потом пришла ко мне, и мы стали разговаривать о том, что у меня почему-то пропадает интерес к рисованию. Маме очень нравится, что я рисую, а я таки умею рисовать. Понятно, ведь я рисую почти с самого рождения.
В который раз мы вспоминали, как я, еще и говорить не умея, сидя на горшке, просила «тетладь и каландас» и рисовала маму. Потом рожицу в платке — это была бабушка, а в шляпе — отец. Вспоминали мы и то, как однажды я построила на столе башню из трех гирь. Сначала из трех больших, а потом из трех маленьких. «Смотри, — показала я маме сначала на большие, — это башня, — а потом на маленькие: — А это та же башня, только издали». Говорят, папка тогда очень был горд, что я уже понимаю перспективу. Ха, могу себе представить! И когда потом при Доме культуры открыли художественную школу, наши меня туда сразу же и отдали. Четвертый год хожу. Правда, только раз в неделю, после уроков. Я уже работала с сухой иглой, делала линогравюры, сграффито, мозаику и лепила. Срисовываю и с натуры. Цвет меня не очень интересует, зато в графике я хороша. До прошлого года я побеждала на всех конкурсах. А в этом году фактически что-то увяла.
Дядя Андрей, отец Йожо Богунского, говорит, что в переходном возрасте такие удивительные дарования обыкновенно исчезают. Он доктор, вот и воображает, что умнее всех на свете. Я думала об этом и пришла к открытию, что всему причиной вовсе не его глупый переходный возраст, то есть не его, а мой. Ха-ха! Переломный возраст вовсе ни при чем, тут совсем другое.
— Но что же? — спросила мама. У нее был такой заинтригованный вид, что я ей сказала:
— А то, что в начале каждого нового учебного года у меня всегда такое чувство, будто я борюсь с прошедшим. В рисовании, конечно.
— Да чего тебе бороться-то? — удивилась мама. Она иногда нарочно так глупо удивляется, чтобы все из меня вытянуть.
— Ты сама отлично понимаешь, — загадочно пошутила я, чтобы подразнить ее. Мы иногда так поддразниваем друг друга.
— Ну, не дерусь, конечно, на кулаках, — говорю, — но просто мне больше не хочется рисовать так и то, что я рисовала в прошлом году, и не сразу находишь что-то новое. На этот раз я вот уже несколько месяцев в таком состоянии.
Мама была поражена. Я-то всегда сразу вижу, пусть скрывает как угодно. Только не знаю, что ее так поразило. Подумаешь, дело какое, что я меньше стала рисовать! По крайней мере, меньше бумаги в доме валяется.
— Послушай, детка, — заговорила она наконец, — а ты умеешь ставить в тупик! Надеюсь, ты не хочешь сказать, что у тебя кризис творчества? Все-таки ты еще не такой уж художник.
Господи! Кто говорит, что я художник? Я и не знала, что у художников бывают кризисы творчества! С меня хватит переходного возраста, то есть того, что на меня без причины нападает слезливое настроение. А иногда смешливое. Сейчас меня охватило смешливое, я даже маму заразила до того, что прибежала бабушка из кухни и начала возмущаться.
— А только я тебе скажу, — осадила я маму, — что учитель в изобразительном лучше понимает нас, художников. (Ха-ха!) Я ему тоже об этом рассказала, и он мне дал добрый совет. По этому совету я сейчас и собираюсь делать конкурсную работу.
— Что ж, я искренне рада, — сказала мама уже совсем серьезно.
А добрый совет заключался вот в чем: учитель рисования мне сказал, что это со мной потому происходит, что я берусь за сюжеты, которые мне не по силам, что технически я бы с ними еще справилась, да все порчу умственной незрелостью. Он вовсе не хотел этим сказать, что я тупица, а имел в виду, что мне еще нет и пятнадцати. И что я должна рисовать то, что меня действительно захватывает, а не то, что рисуют другие, как бы мне это ни нравилось. «Не старайся перепрыгнуть саму себя, — сказал он, — это невозможно, и в лучшем случае приземлишься на мягкое место». Факт, выражение не очень-то изящное. Но он не хотел меня обидеть. Я-то поняла, что он имел в виду.
Придя домой, я взяла работу, которую готовила к конкурсу, и задумалась: действительно ли меня захватывает этот сюжет? Мамочка моя, да нисколько! Как картина мне он интересен, сама ведь рисовала, но в жизни — ни капельки. А сколько пришлось попотеть, пока я вырезала на линолеуме все эти тридцать восемь рядов заброшенного виноградника! На первом плане было дерево, голое и печальное, как щука. Справа — хижина с дырявой крышей, а на заднем плане — черные горы. Называлось это «Осенняя грусть», и там не должно было быть ничего живого, даже ворону я переделала в толстую ветку. Все это мне с самого начала не доставляло удовольствия, но папа меня подбадривал — он любит такие серьезные сюжеты. А сделано прилично, я могу в школе ее оттиснуть — пусть будет ему на память. И пусть говорит, что это работа самого Дубая. Да и как могло мне это нравиться, когда никакой осени не было! И даже если б так, то осенью меня больше всего интересует школа и волейбол во дворе. А в рисовании как раз все живое. Танк, к примеру, у меня не выйдет, зато солдата в нем я изображу классно. Или вот дети в поезде: поезд получится кое-как, а детишки в окнах смеются, будто живые, того и гляди выскочат наружу. Я и грустных детей могу рисовать, да так, что самой плакать хочется. Но «Осенняя грусть» меня никак не интересовала, и это, верно, именно то, из-за чего я могла приземлиться на мягкое место.