Шрифт:
— Помоги, господи, несчастным сербам, давно друг друга не резали!
— Резали — не резали, — подхватил Машан, — там известно станет!
— О люди, не делайте беду еще горшей, — простонал Лексо.
— Известно станет, кто приглашал коммунистов и пиры им устраивал, — пригрозил Машан.
— Не пугай, знаю я, — ответил Лексо, — ты до самого Берлина звон устроишь.
— Улучил минуту, когда меня дома нету, чтоб задобрить телохранителей Моши Пьяде и на дармовщинку пройти, — говорил Машан. — Давно примечал я, ищешь ты связь с ними, вот и дорвался. Сгодилась бы тебе эта связь, если придет их царство. Да не выйдет, мастер, не позволю я так запросто! Я всегда ненавидел спекулянтов, а если на обе стороны шуруют — тут уж нет ни человека, ни брага, ничего нет, самый обыкновенный нуль, и за такое вот угощение получают бесплатный билет до Бара в те домики, за колючей проволокой.
— Знаю, знаю, — закаркал Лексо, — если нет у тебя кровного врага, твоя же мать тебе его родила.
Голосом, полным желчи и радости, что ему больше не приходится этого скрывать, Машан сказал:
— С этим билетом можно и до Скадара доехать.
— Ясное дело, — ответил Лексо, — главное, чтоб тебе здесь место осталось.
— А можно и в Италию угодить.
— Останется тебе, останется, — расширяйся.
— Только возврата не будет. Оттуда нету. Кто попадет — костям его там лежать.
— Понятно, хоть себя осчастливишь, когда обездолишь моих сироток.
Машан хотел продолжать, Божо приглушенно на него цыкнул. И Станко понизил голос — пытается внушить Машану, что не стоит похваляться связями с итальянцами. Пока они спорили и перешептывались, Бранко пересел на табурет к софре, взял ложку, жестом велел Лексо начинать и после него зачерпнул сам. Это и меня привело в чувство — я уж и позабыл, ради чего здесь, и почему-то даже вообразил, будто ожидание и взаимные уколы должны продолжаться до судного дня. Бранко положил ложку, оперся дулом винтовки на софру и взглядом велел мне приниматься. Так мы и пошли по очереди — один за ложку, другой его охраняет. В этом тоже свой прогресс есть, не так, как в прошлом — пока Колашин у турок был: косец косит на лугу, ружье через плечо, другой в засаде поджидает, чтоб хотя бы за него отомстить; выходит, у нас и без турок есть кого опасаться. Неуклюжее вначале, оборванное, можно сказать, и несоединимое одно с другим обкатывается и упрощается: идет, подстраивает человек себя изнутри, вливает сам в себя основу для решительности, твердости характера, чтоб можно было голову поднять, когда потребуется, а такое требуется у нас часто. И как раз в тот момент, когда я вот так почувствовал, что это за субстанция, придающая блеск и краски взлету наследственного геройства, за который наших предков подчас кое-кто даже хвалил, показалось мне, что у Лексо дрожит ложка в руке.
Вгляделся получше: не только рука у него дрожит, но вовсе это и не Лексо — не тот средних лет мужчина, что был, вдруг стал он жалким стариком с лохмами седых волос. Подрагивают у него уголки губ, и рот вверх-вниз открывается — и от этого кажется, будто он сам себя допрашивает, нашептывая какую-то песнь из коротких строчек, и сам себе подмигивает после каждой строчки. Или такое, или старается справиться с собой, чтоб не заплакать. Посмотрел я ему в глаза: слезы их уже замутили, потушили, в любую секунду могут прорваться воплем или стоном. Отравился он, подумал я про себя. Отравился чем-то до ужина, и не едою. Или по крайней мере не этой, потому что, окажись в каше яд, мы с Бранко валялись бы уже замертво… В деревне опять залаяла собака. Все та же самая, мне кажется, я ее давно знаю, хотя никогда собственными глазами не видел. Готов об заклад биться, грязная собачонка, с желтой шерстью, коротконогая и пузатая — я ненавижу ее и даю себе клятву, если удастся выбраться живым, убью первую желтую собаку, какая попадется на моем пути. А Станко, наоборот, обрадовался, услыхав лай.
— Вот они наконец, — воскликнул, — слава богу и всем святым!
— Вроде они, — недовольно забурчал Машан. — Могли б и поостеречься в самом деле.
— Пусть их, пусть, только б пришли, — ответил Станко, — ух, как я теперь… — Он в нетерпении потирал руки, точно готовясь растереть нас в порошок своими ладонями.
— Как ты их горячо ждешь, — говорит Божо, — а я вот сказал бы, что не они это.
— А кто же?
— Не знаю, кто-то другой. Идут люди по своим делам.
— Ну спорим! Вот, по пять тысячных — деньги Грле!
— Знаю я, Станко, есть у тебя деньги, только не надо все время хвастать.
Вранко толкнул меня ногой под столом:
— Гранаты с ремня отцепил?
— Отцепил, столько-то я понимаю.
— Проверь запалы, чтоб наготове было.
— Врет Станко, нету никого. Ему б хотелось побахвалиться, будто он нас выставил без ужина.
— Ты их проверь — не знаем мы, врет он, нет ли.
— Все готово. Еще чему меня научишь?
— Вот не дают нам ужинать.
— Как не дают, когда ты полмиски опорожнил.
Он глянул и удивился:
— Смотри ты, а я и не заметил.
У Лексо выпала из рук ложка, звякнула по софре и свалилась вниз. Вздрогнули мы, тс и другие, сжимая оружие, нервы и все прочее — чтоб не начать раньше, чем нужно, и чтоб другие не опередили, решив начать. Только Лексо остался недвижим как пень. Не полез за ложкой, не приходит это ему в голову, просто позабыл о ней, нет до нее дела — бормочет, призывая проклятия на чью-то безумную голову и мученически вращая глазами. А лицо словно после драки: покрыто неровными пятнами, где бледное, а где синее. По лбу стекают капельки пота, собираются в ручейки, которые, расширяясь, сливаются воедино и, скатываясь вниз, мерцают, устремляясь через усы и через трещины верхней губы в раскрытую яму рта. Волосы в колтунах и косицах, он ощущает их как нечто чуждое, давящее. Пытается левой рукой их убрать, и, видно, при этом его что-то изнутри обжигает или кусает — стремительно прячет руку под мышку и, крестясь правой рукой, шепчет, кровожадно скаля зубы. Бранко уставился на него, почувствовав, как в нем закипает нечто, готовое вот-вот перехлестнуть через край.
— Опять у тебя болит? — спрашивает его.
— Это похуже, чем болит.
— Как похуже?
— Этого терпеть нельзя.
— Все терпеть можно, когда приходится, — сказал Бранко. — Пройдет.
— Пройдет?.. Да навряд ли! Видишь, он готовится меня оседлать.
У Бранко рука чуть сама по себе не поднялась перекреститься:
— Кто готовится оседлать?
— Тот, вон тот, знаю я его!.. Вы о нем ничего не знаете, хотя думаете, будто знаете все. Ни воевода, никто не знает, какую муку мученическую я испытываю и борьбу веду. Узда у него, он подкрадывается со спины, чтоб через голову мне ее набросить. Мало оседлать, потому что я его скину, а вот будет узда — сможет он меня вести куда хочет. Сперва поведет меня на чердак, знаю я его хитрости и уловки, чтоб я с чердака бил вниз — будь что будет: убью брата своего, позор мне и мука; а не убью, так он меня сразит. — И опять он начал дергаться, закидывая руку за голову: — Видишь, как остервенел, не могу защититься.