Шрифт:
— А где же еще? Уж не в гиздавской ли газетенке? Как она там называлась-то?
Вот так, в издевках, миновали дни карантина, и выяснилось, что бараки вокруг совсем не пустые, какими выглядели вначале. Но люди в них были странные: сгорбленные, обнаженные по пояс старики, косматые, безобразные женщины со струпьями на ногах, ребятня с редкими длинными зубами: двое Ивановичей из Лимлян, Гатолин из Подгорицы, Кустудия, Калезич, Николица из Црмницы и несчастный растяпа, белая ворона Лойо. Не успел Гаго с ними познакомиться, как пришлось расстаться, причем особого сожаления он не испытывал: бородач доктор и Перастый смилостивились и пустили его к матери, за ограду, отделявшую женские бараки. С тех пор ему стало легче. Или мать добывала немного еды, или женщины из Бараний и Цетинья зазывали в свой барак, просили спеть и угощали вскладчину нехитрыми домашними сладостями. Давили вшей, оберегали от клопов, так что было ему в любом смысле лучше, чем его товарищам. Хотя и те успешней, чем взрослые, коротали дни, выпрашивая еду у часовых. Им было разрешено бродить по всей территории лагеря, даже подходить к проволоке. Если кто-нибудь из часовых казался им приветливым, или по крайней мере не злым, они подступали ближе и интересовались, сколько у него детей.
Так налаживались связи, завязывались знакомства, и обычно часовой, сжалившись, отламывал кусок хлеба от своей порции, а иногда отдавал и весь паек. Только Лойо никогда не перепадало ни крохи. Он был на год или на два старше остальных, на голову выше их, заика, дефективный, большеголовый; его, казалось, причисляли к взрослым либо считали, что ему где-нибудь удается насытиться, но, как бы там ни было, каждый раз его обходило стороной счастье, улыбавшееся другим. Ему не оставалось ничего иного, как выпрашивать у маленьких вымогателей, а те дразнили его, обещали:
— Иди, дам кусочек с коровий носочек!
Он каждому верил, всегда подходил на зов, его сто раз обманывали, однако он забывал об этом и бесцветным голосом просил вновь и вновь. Однажды охранник бросил через проволоку ломоть кукурузного хлеба. Черствый, рыхлый, хлеб в воздухе раскрошился; мальчишки бросились скопом, попадали на землю, двое при этом столкнулись, расшиблись до крови. Поскольку там оказался и Лойо, всю вину свалили на него. В наказание ему связали за спиной руки и подвесили на столб перед бараком так, что он лишь пальцами ног касался земли да поневоле таращился на бьющее в глаза солнце. Вскоре он запричитал, по всей территории лагеря было слышно, как он взывал к своей умершей матери:
— Ой мама, мамочка, посмотри, что со мной сделали, мучат меня, как Иисуса Христа…
Именно он первым упомянул Иисуса, взрослым это понравилось, и теперь они частенько повторяли: «Мучат народ, как Иисуса Христа», или «распяли меня, как Христа»… Хотя на самом деле не было заметно, чтобы их мучили. Между тем появились в лагере какие-то люди, звавшиеся «эмиссарами», и поползли слухи: кто хочет выйти из лагеря, должен вступить в организацию националистов и дать обещание, что будет бороться с коммунистами. Вначале эмиссары действовали скрытно, так как по ночам их опознавали и били. Но однажды средь бела дня явились «главные эмиссары», доктор Добрилович с толстой, как у быка, шеей и два незнакомых типа. Возле них суетились карабинеры, принесли из канцелярии стол и три стула и заставили мужчин-лагерников поочередно пройти перед столом — «определиться»… Когда подошла очередь Гаго, доктор Добрилович узнал его и сказал, словно шутя:
— Тебя, Гаго, не принимаем, ты человек опасный!
— Я и сам не хочу, — ответил Гаго. — Я еще не рехнулся — записываться в предатели!
Доктор передернулся и помрачнел.
— Вон чему тебя научила полоумная родительница!
— Никакая она не родительница, а моя мать, зато вы — прислужники оккупантов, — выпалил Гаго, как ему посоветовали цетинянки.
— Вижу, что научила, и кое-кто в этом еще раскается! — пригрозил доктор пальцем.
В Клосе
В Клосе как в яме, говорят взрослые, куда ни глянь — всюду горы. Из-за них поздно встает солнце, а когда появляется, печет так, что болит голова. Гаго любит пожариться на припеке, и меры в этом для него не существует; выходит обычно на лужайку перед Малым бараком и ложится животом на ковер густой травы, оставляя голову в тени. Когда тень отползает ближе к бараку, он подвигается за ней следом и к обеду оказывается под самым окном. Сюда он приходит не из-за солнца и тени — солнца везде хватает, — дело в том, что Малый барак своим расположением, небольшим лужком перед окнами и чем-то еще, необъяснимым, напоминает ему Бар, строение, отведенное для женщин, которое лагерники прозвали Десяткой. В Десятке была мать, она как-то умудрялась раздобыть горбушку хлеба или пластик повидла, у нее всегда было припасено что-нибудь съестное. Гаго знает: ее здесь нет и никогда в Клосе не было. Мать увезли в Каваю или в Германы, а может, и в Италию, куда-то далеко-далеко, и он чувствует, она все дальше, его же зашлют в другую сторону, так далеко, что никогда им больше не свидеться…
Он знает, мать удаляется, и все-таки порой ему мнится, что здесь, возле барака, он снова, пусть на мгновение, встретится с ней. Надеяться на подобное нет оснований, впрочем, он и не надеется, сознавая невозможность этого хотя бы потому, что Малый барак здесь не женский, и тем не менее лужайка по-прежнему остается его постоянным прибежищем в тоске пустопорожних дней.
Теперь в Малом бараке обитают даже не обычные лагерники, а те, что шумят и похваляются, будто всегда были националистамии потому-де они лучше других. Раньше не хвастались, никому и в голову не приходило, что они лучше, даже наоборот, были они тихонями, слабаками и доходягами, но вдруг ни с того ни с сего закопошились, подняли головы. По сути дела, в Малый барак они сбежались, спасаясь от ночного люда: были такие, что подбирались в темноте, набрасывали националисту одеяло на голову и дружно колотили, а он знать не знал ни кто его молотит, ни когда им это надоест. Поначалу в Малом бараке было просторно, но потом таких, как они, прислали из Драча, Каваи и других лагерей. Собрались еще не все, эмиссары не успели побывать во всех лагерях, разбросанных по Албании, дело это нескорое, да и колеблются люди подолгу. Вот когда соберутся — двинут разом на партизан со знаменем, шумом, гамом, чтоб разогнать их. А пока выжидают и норовят перещеголять друг друга, рассказывая, кто из них больше страху натерпелся.
Видно, они и вправду лучше других: у них деньги водятся, охране дают на чай, собрались тут адвокаты, доктора, и кассиры, и капитаны, к ним даже парикмахер приходит. Целыми днями слоняются у столовой, курят да поплевывают, покупают повидло, окурки бросают перед собой и втаптывают так, чтоб ни крохи не досталось коммунарам и красным, вздумавшим побоями свернуть их с пути истинного…
Когда из лагеря в Германах прибыл поп Кирило, принялись распевать богоугодные песни. Поп вверх-вниз руками машет, в такт бородой и гривой потряхивает, впрямь помешанный, а они вторят ему, выводя то высокие, то низкие ноты.