Шрифт:
Впрочем, я вспомнил о нем потому, что именно он и именно в годы жизни поэта на Галерной учил Блока кататься на велосипеде. Трудно себе представить, что Блок, как и мы, простые смертные, судорожно хватался за руль, скрючивал все тело, беспомощно падал на бок – так описывал его попытки Иванов. Да и сам Блок сообщал матери: «Женя часа два учил меня велосипеду. Раз 15 я свалился, вымок до нитки (изнутри), но под конец сажен 15 проехал более или менее самостоятельно. Впрочем, и тут свалился под конец… Быстро пожирает пространство эта легкая машина… Ах, какое это занятие!..»
Евгения Иванова звали Рыжим за его бороду. Так вот, с ним, после Белого и Чулкова, возник новый флирт у Любы. Но не от него и не от Кузьмина-Караваева, как считалось раньше, родится у нее сын, а от «хулигана из Тьмутаракани – актеришки», по словам Блока, от Константина Давидовского. Люба, правда, величала его пышно – пажом Дагобертом (он, кстати, тоже играл в театре Комиссаржевской, когда Блок триумфально покорял сцену).
«Он не был красив, – вспоминала Люба о Давидовском на старости лет. – Но движения молодого хищного зверька. И прелестная улыбка, открывающая белоснежный ряд зубов. Несколько парализовал его дарование южный акцент, харьковское комканье слов, с которым он не справлялся. Но актер превосходный, тонкий и умный».
«В тот день, после репетиции и обеда, – писала она, – мы сидели в моем маленьком гостиничном номере, на утлом диванчике. Перед нами на столе лежал, как предлог для прихода ко мне, какой-то французский роман. Паж Дагоберт совершенствовался в знании этого языка, а… я взялась ему помогать… Когда пробил час упасть одеждам… я настолько убедительно просила дать мне возможность показать себя так, как я этого хочу, что он повиновался, отошел к окну, отвернувшись… Было уже темно, на потолке горела электрическая лампочка – убогая. Банальная. В несколько движений я сбросила с себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых, холеных… Отбросила одеяло на спинку кровати… Протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака… Может быть, Джорджоне, может быть, Тициан… Паж Дагоберт повернулся… Началось какое-то торжество, вне времени и пространства… Начался такой пожар, такое полное согласие всех ощущений, экстаз почти до обморока, экстаз, может быть, и до потери сознания… Я была я, какой о себе мечтала, какой только и надеялась когда-нибудь быть…»
Да, настоящая правда – неправдоподобна, прав, увы, Достоевский. Она пишет о случившейся любви высокопарно, выспренне, может, на октаву выше, чем это можно вынести сегодня… Нет, кажется, права была Ахматова, когда, прочитав книгу ее воспоминаний, в том числе и эту сцену, коротко сказала: «Ей надо было только промолчать, чтобы остаться женой великого человека».
А Любовь Дмитриевна, вспоминая этот, по сути, адюльтер, назвала его «лучшим», что было в ее жизни. Скоро, очень скоро, уже на гастролях в Тбилиси, она порвет с Давидовским, и, как напишет, порвет «глупо, истерично, беспричинно»…
Сына от этой любви рожала четверо суток. Расплата! Хлороформ, щипцы, температура сорок. Когда-то, еще до свадьбы, «предельным ужасом» казалось ей иметь ребенка. Блок даже успокаивал ее, говорил, что «детей у него не будет». Возможно, потому, вернувшись с гастролей беременной, она бросилась к докторам: аборт казался спасением. Потом обо всем сказала матери Блока. «Саша – тоже что-то вроде нотации: пошлость, гадость, пусть будет ребенок, раз у нас нет, он будет наш общий. И я, – пишет Любовь Дмитриевна, – спасовала, я смирилась… С отвращением смотрела я, как уродуется тело, как грубеют маленькие груди, как растягивается кожа живота… Саша очень пил в эту зиму и совершенно не считался с моим состоянием…»
Нет, Блок принял ребенка, это известно. Даже ждал его. «Почему-то помню ночные телефоны Блока из лечебницы, – писала Зинаида Гиппиус. – Наконец однажды, поздно, известие: родился мальчик. Почти все последующие дни Блок сидел у нас вот с этим светлым лицом, с улыбкой… Выбрал имя ему – Дмитрий, в честь Менделеева…» «О чем вы думаете?» – спрашивала его Гиппиус. «Да вот… Как его теперь… Митьку… воспитывать?..» Увы, мальчик умрет через восемь дней. Лицо Блока станет из светлого – «испуганно-изумленным». Сам же Блок писал матери в то время: «Я никогда еще не был… в таком угнетенном состоянии, как эти дни». А тетка поэта прямо скажет про умершего младенца: «Мне жаль его, потому что Любе его мало жаль. Неужели она встряхнется, как кошка, и пойдет дальше по-старому?..» Что ж, встряхнулась и пошла… Правда, с Давидовским умрет в один и тот же год – в 1939-м…
Сцена мстила Любе, но ведь рикошетом – и Блоку. Ведь он за месяц до рождения мальчика, 3 января, на новогоднем вечере у поэта Сологуба, слишком веселился и дурачился, был, что называется, в ударе. И там, у Сологуба, встретил женщину, которая давно уже была в поле его зрения, – Валентину Богуславскую (в замужестве Щеголеву), тоже актрису и тоже из театра Комиссаржевской. Она была замужем за Павлом Елисеевичем Щеголевым, известным пушкинистом, написавшим знаменитую книгу «Дуэль и смерть Пушкина». В то время Щеголев, издатель-редактор прореволюционного журнала «Былое», сидел «за политику» в Крестах. Где писал, кстати, опять-таки книгу о Пушкине. А жену его пригласили к Сологубу – развеяться. И вот неожиданно для обоих – эта встреча.
Приятельница Щеголевой, Надежда Чулкова, писала, что та «была совсем некрасива лицом, но очень женственная и грациозная, имела приятный голос. Когда она волновалась, речь ее была порывистой и почти бессвязной». «Бормотаний твоих жемчуга», – напишет Блок про ее быструю и туманную речь в одном из трех стихотворений, посвященных Щеголевой.
Впервые Щеголева, если ссылаться на ее дневник, увидела Блока в конце апреля 1908 года. Странно – они не могли не видеться в театре Комиссаржевской, где она играла и где Блок еще недавно проводил буквально дни и ночи. Но встретились и остались вдвоем, видимо, действительно в апреле 1908 года.