Шрифт:
Она выйдет замуж за Всеволода Васильева, никогда не сможет читать стихов Гумилева (слезы будут сразу же заливать глаза) и только к 1919 году «переживет» – изживет «свое увлечение» Маковским, который к тому времени, конечно, не только не был уже редактором «Аполлона», но с 1917 года вообще находился в эмиграции. Что ж, Макс любил говорить: «Мы отдали – и этим богаты»…
На Английской набережной Черубина жила в последнем угловом доме. В 1924-м работала в ТЮЗе у Брянцева, секретарствовала у Маршака, переводила «Песнь о Роланде», занималась книгой о Миклухо-Маклае (которую напишет-таки). Позади у нее был арест за принадлежность к Антропософскому обществу, впереди ждали еще два, но, в отличие от Волошина, история с дуэлью от лукавства, скажем так, кажется, не отучила ее. Более того, став в 1913 году «гарантом» Антропософского общества в России, она фактически предаст поэта, отказавшись поручиться за него. Благородный Макс простит ее. Он и Гумилеву первым протянет руку, случайно встретив его в Феодосии. Впрочем, из-за привычки все договаривать до конца Волошин, вроде бы извиняясь, снова едва не нарвется с ним на поединок [107] . Ведь «от него всегда было жарко», говорила о Максе Цветаева.
107
Встретив в Феодосии Гумилева, Волошин сказал: «Со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки». Гумилев пробормотал что-то в ответ, и они пожали друг другу руки. Но Волошину зачем-то захотелось выговориться: «Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, - начал он объясняться, - то не потому, что сомневался в правде ваших слов, но потому, что вы об этом сочли возможным говорить вообще...» - «Но я не говорил, - крикнул Гумилев.
– Вы поверили словам той сумасшедшей женщины... Впрочем... если вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда...».
На Черной речке не был, но дуэль, думаю, не мог не вспоминать. В 1921-м, в год смерти Гумилева, в Берлине был опубликован рассказ Алексея Толстого о дуэли.
«На рассвете… наш автомобиль выехал за город, – вспоминал Толстой (он был секундантом). – Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы… За городом нагнали автомобиль противников, застрявший в снегу… Позвали дворников с лопатами, и все, общими усилиями, выставили машину из сугроба… Гумилев, спокойный и серьезный… заложив руки в карманы, следил за нашей работой…»
Накануне Гумилев предъявил требование стреляться в пяти шагах, до смерти одного из противников. Он не шутил. Сошлись на пятнадцати шагах.
«Когда я стал отсчитывать шаги, – пишет Толстой, – Гумилев… просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов… и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей. Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он бросил на снег. Подбегая к нему я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоящего, расставив ноги, без шапки… Я… в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: “Я приехал драться, а не мириться". Тогда я… начал громко считать: раз, два (Кузмин, не в силах стоять… сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)… три! – крикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет и раздался выстрел… Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством: “Я требую, чтобы этот господин стрелял”. В. проговорил в волнении: “У меня была осечка”. – “Пускай он стреляет во второй раз, – крикнул опять Гумилев, – я требую этого”… В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожавшей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилев продолжал неподвижно стоять. “Я требую третьего выстрела” [108] … Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям…»
108
Кстати, требование Н.Гумилевым второго, а затем и третьего выстрела объясняется дуэльным кодексом. По нему отказ от выстрела или выстрел в воздух расценивались как оскорбление противника. М.Волошин после дуэли в письме А.Петровой сообщил: «Надо ли говорить, что я целил в воздух»... А Е.Дмитриева (Черубина) той же Петровой сразу после поединка написала: «Макс прямо сияет, он все время держал себя великолепно». А вообще, никакие кодексы ни до, ни после не могли заставить Волошина нанести вред не только человеку - злому зверю. Однажды в горах Крыма на него напала стая диких овчарок, которые, говорят, легко разрывают человека на части. «Как же ты отбился?» - спросили Волошина. «Не буду же я, в самом деле, драться с собаками!
– ответил он.
– Я с ними поговорил».
Что еще? Стрелялись если и не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то, во всяком случае, современной ей. Еще пишут, что поэт Кузмин, бегая с револьверным ящиком, упал и отшиб себе грудь. А когда история попала в газеты, каждый из участников поединка был оштрафован на 10 рублей. Литературный Петербург, как и раньше, вновь разделился во мнениях. Поведением Волошина возмущались Вячеслав Иванов, Анненский и Ахматова. А восхищались Черубина и Маковский. Последний напишет, что дуэль создала Волошину ореол «рыцаря без страха и упрека».
Вот, пожалуй, и все. Путаницы в жизни Волошина больше не будет, хотя дальнейшая жизнь его – тоже сплошная дуэль, но уже с властью и государством. Он не был, рискну сказать, «над схваткой», как в советские времена утверждали литературоведы, пытаясь спасти поэта для читателей. Нет, объективно он всегда был на стороне противников советской власти. Не зря красная печать будет звать его «потрепанным, бесцветным подголоском», псом, «который в зарубежной печати скулил из подворотни на нашу революцию», «горячим контрреволюционером-монархистом»… Травили – травили поэта до гроба. Но что интересно: Волошин дважды откажется от эмиграции. Первый раз его звал за границу друг, Алексей Толстой. Поэт ответил: «Когда мать больна, дети ее остаются с нею». Второй раз, в 1920 году, когда на Крым шли войска Фрунзе, Волошин опять остался в России, чтобы «спасать людей». Вдохновитель красного террора в Крыму, большевик из Венгрии Бела Кун, поселившись, говорят, в доме Волошина, по какому-то странному капризу стал давать поэту расстрельные списки, «разрешая вычеркивать одного из десяти приговоренных». Числилось в списках и имя Волошина – его вычеркнул сам Бела Кун [109] . А вообще, в те годы Волошин спас Мандельштама (вытащил из тюрьмы белых), помог дровами М.Кудашевой, деньгами – С.Эфрону, займом в банке – умирающему в Ялте Николаю Недоброво. Спас, наконец, поэтессу Кузьмину-Караваеву, ту, которая станет в Париже знаменитой матерью Марией, а потом шагнет в газовую камеру вместо незнакомой девушки.
109
Этот факт поминают часто. Но факт, к сожалению, ничем пока не подтвержден; он был в письме Волошина к своему однокашнику в Берлин А.Ященко. Письмо читали многие, многие помнили его, но сам текст письма, увы, не дошел до нас.
«Всюду можно было видеть его, – вспоминала Тэффи, – густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям к нужным людям и читал стихи. Читал не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему…» Когда его спрашивали, отвечал – он за революцию, но за революцию духа, и побеждать надо не кого-то, а себя, а вообще, он не за тех и не за других – он за Человека. Бунин скажет потом: Волошин был уверен, что «люди суть ангелы десятого круга», которые приняли человеческий облик вместе со всеми его грехами, и что всегда надо помнить — «в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел». Даже в убийце. Даже в кретине. В каждом – Серафим.
Спасением для многих – сестер Цветаевых, Эренбурга, Софьи Парнок, для десятков других, менее известных, – был и сам дом Волошина в Коктебеле, мирный остров в океане вражды. Нет-нет, Волошин был настолько не «над схваткой», что осмелился в Кремле самому Каменеву прочесть «контрреволюционные» стихи. «Мрачные стражи деловито накалывают на штыки наши пропуска, – вспоминал этот визит музыковед Л.Сабанеев. – Волошин мешковато представляется и сразу приступает к чтению. Забавно созерцать, “рекомый” глава государства внимательно слушал стихотворные поношения своего режима…» Не просто слушал – хвалил стихи Волошина, как бы не замечая содержания их. Потом эффектно начертал записку в Госиздат, что всецело поддерживает просьбу Волошина об издании стихов. Но стоило поэту уйти, Каменев вызвал по телефону Госиздат и, не стесняясь присутствующих, сказал в трубку: «К вам придет Волошин с моей запиской. Не придавайте этой записке никакого значения…» [110]
110
Кстати, за год до «визита» Волошина в Кремль в той же квартире, только у жены Л.Каменева, заведующей Театральным отделом Наркомпроса, успеет побывать и М.Сабашникова - она после революции работала в секции театра для детей. Ее, в отличие от Волошина, даже угостят чаем с ломтиком хлеба из чашек с царскими коронами. А вообще Сабашникова довольно скоро окажется в эмиграции, жить будет в Штутгарте, умрет 2 ноября 1973 г., пережив Волошина ровно на сорок лет.
Александр Бенуа, узнав, какие стихи Волошин читал, ахнул: «Как же так? Да вас расстрелять могут!» Волошин с улыбкой возразил: «Нет, ничего! Даже благодарили…»
Черубину Волошин переживет на четыре года – она умрет в ссылке от рака печени. Переписываться будут до последнего дня. К старости, по словам Чуковского, «Волошин стал похож на Карла Маркса… так же преувеличенно учтив, образован, изыскан». Маркс не Маркс, но учтив был и впрямь чрезмерно. Даже коктебельскую кошку Ажину не сгонял – вежливо просил освободить стул. Когда Лидия Аренс удивилась этому, поэт сказал: «Ведь она же женщина»…