Неизвестно
Шрифт:
Понятия «народность» и «народный характер», впервые сформулированные П. Вяземским в 1819 году и введенные О.Сомовым в литературный обиход в 1823 году (1), восходят в своем генезисе к рубежу XVIII и XIX веков, к тому времени, когда А. С. Шишков, президент Российской Академии наук, противопоставил свою программу русского литературного развития литературно-эстетической реформе Н.М.Карамзина. Ожесточенной и смешной междоусобицей, чреватой затяжным братоубийством, окрестил позже эту полемику Луначарский (2). Борьбой «архаистов» и «новаторов» назвал ее Ю.Тынянов, терминологически несколько точнее отразив драматическую суть той схватки, что развернулась на ниве русской словесности во имя ее самобытности.
Как известно, своеобразие стилистических преобразований Карамзина состояло в том, что он предпринял попытку приблизить печатное слово к простонародному, создать такой «средний» язык, который устранил бы противоречия между «низким» и «высоким» слогом и не препятствовал бы нашему диалогу с Европой. «Французский язык весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в жизненных картинах), а русский только отчасти» (3), - отмечал глава русского сентиментализма, приспосабливая церковнославянскую фразеологию и синтаксис к художественно-разговорным нормам и открывая свою стилистическую систему не только национально-демократическим веяниям, но и западным. С его легкой руки вошли в русскую речь и стали общеупотребительными такие словообразования и лексические кальки, как эпоха, религия, гармония, революция, промышленность, общественность, человечность и т.д., принеся вместе с новым смыслом и новый дух. И с его же легкой руки литературный слог, сведенный с «ходуль латинскои конструкции» (Белинский), оказался на поверку тщательно регламентированным, припудренным, одетым во фрак. Эстетизм Карамзина и его последователей, деление ими слов на «изящные» и «грубые» (например, «парень» и «мужик»), сознательная ориентация на утонченные вкусы салона и подход к русской культуре, самобытно-крестьянской, по слову Луначарского, с европейской меркой не могли не встретить естественного противодействия. И оно возникло в лице «любителей русского слова» во главе с Шишковым.
В 1793 году Шишков издал книгу под названием «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка», которая стала первым литературным заслоном на пути нововведений Карамзина. Стремясь сдержать завозное слово и сопутствующий ему напор инородной культуры, Шишков предпринял изобретение собственных речений, исполненный почтения к древнерусским летописным традициям и народному говору. Вместо слова «аллея» он предложил говорить «просад», вместо «аудитория» - «слушалище», вместо «героизм» - «добледушие», вместо «министр» - «делец государственный» и подобными филологическими изысканиями снискал себе (не без участия западников) имя «доброго человека, горячего патриота, ограниченной головы». Это на первых порах, а позже, когда вокруг него образовался кружок в виде «Беседы», - «курьезной фигуры», «александровской мумии», «осатанелого обскуранта» (4)...
В самом деле, упорство Шишкова в воскрешении непродуктивных языковых пластов, его благоговение перед определенными церковно-книжными формами и проповедование стилистического дуализма - факт неоспоримого консерватизма и застарелой педантичности, выступивших явным тормозом на пути литературного развития. Карамзинисты при всей рационалистичности своих начинаний и «упорядоченном» народолюбии совершили исторически более оправданный шаг и подтвердили прогноз одного из современников писателя: «Пройдет время, когда и нынешний век будет стар; красавицы двадцать первого века... не станут искать могилы Лизы: но в двадцать третьем веке друг словесности, любопытный знать того, кто за 400 лет прежде очистил, украсил наш язык и оставил после себя имя, читая сочинения Карамзина, всегда скажет: «Он имел душу; он имел сердце. Он сделал эпоху в истории русского языка...»
И все-таки, в чем Шишков оказался действительно на высоте, так это в том, что уловил все за и против стилистической реформы Карамзина, глубоко уяснил для себя, что те культурные приобретения, которые она принесла с собой, не исчерпали ее потенциала, имеющего и отрицательный заряд. В уже упомянутых «Рассуждениях» он писал, протестуя не столько против карамзинского «среднего слова» как такового, сколько против разрушительных моментов, потаенно залегавших в его основе и воздействовавших на национально-историческое чувство: «Мы думаем быть Оссиянами и Стернами, когда вместо: как приятно смотреть на твою молодость! говорим: коль наставительно взирать на тебя в раскрывающейся весне твоей! Вместо: луна светит - бледная Геката отражает тусклые отсветки... Вместо прежней простонародной речи: я не хочу тебе об этом ни слова сказать, говорим важно и замысловато: я не хочу тебе проводить об этом ни единой черты» (5). В своем неприятии новаций Карамзина Шишков шел от национальной старины, опирался на живой авторитет неувядаемого народного корнесловия. «Сии простые, но истинные, в самой природе почерпнутые мысли и выражения, - говорил он о былинах, - суть те красоты, которыми нас поражают древние писатели и которые только теми умами постигаются, коих вкус не испорчен жеманными вымыслами и пухлыми пестротами...»
Черты народности Шишкова, точнее, то, что можно отнести к первичной форме этой категории, особенно отчетливо проступили в его патриотической концепции. «Отечество, - читаем в «Рассуждениях о любви к отечеству», - требует от нас любви даже пристрастной, такой, какую природа вложила в один пол к другому... Когда мы начинаем находить в нем многие перед другими землями недостатки, когда станут увеселять нас чужие обычаи, чужие обряды, чужой язык, чужие игры, обворожая и прельщая воображение наше правдивою русскою пословицею: там хорошо, где нас нет, и то хорошо, что не носит на себе отечественного имени, тогда при всех наших правилах, при всех добрых расположениях и намерениях будет в душу и образ мыслей наших нечувствительно вкрадываться предпочтение к другим и, следовательно, уничижение к самим себе, а с сим вместе неприметным уже образом станет уменьшаться первейшее основание любви к отечеству, дух народной гордости...»(6)
Самым примечательным в теоретических посылках Шишкова было то, что он проявил абсолютное равнодушие ко всем узколитературным спорам своего времени, в том числе и к жаркой полемике «классицистов» и «романтиков», выявивших дальнейшие пути литературного прогресса, а сосредоточил внимание на единственном: взаимосвязи идеи народности с исторической миссией литературы. Отечественная война 1812 года и развитие национально-гражданского самосознания подтвердили правомерность такого взгляда: проблема народности оказалась включенной в круг общественно-эстетических суждений. Слова Ф.Глинки: «Я не классик и не романтик, а что-то..,» не случайно стали крылатыми в среде декабристов-литераторов. Испытавшие возможности обоих творческих методов, они довольно скоро почувствовали их полную самозакрытость и безжизненность. «Ни романтической, ни классической поэзии не существует», - заметил после пристальных наблюдений и собственных творческих проб Рылеев и обратился с призывом «оставить бесполезный спор о романтизме и классицизме... уничтожить дух рабского подражания и осуществить в своих писаниях идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин», нужные простому человеку. В этом же направление происходило развитие и художественно-аналитической мысли В. Кюхельбекера. В 1824 году, перечисляя достопримечательные события, имевшие место в российской словесности в последний период, он писал: «Германоросы (т.е. «романтики») и русские французы (т.е. «классицисты») прекращают свои междоусобицы, чтобы соединиться им противу славян, равно имеющих своих классицистов и романтиков: Шишков и Шахматов могут быть причислены к первым; Катенин, Грибоедов, Шаховский и Кюхельбекер ко вторым». Аналогичную точку зрения высказал и Катенин, воочию увидевший подлинную двигательную силу литературы. Разделение поэзии на классическую и романтическую, подчеркнул он, дело «совершенно вздорное, ни на каком различии не основанное. Спорят, не понимая ни себя, ни друг друга; со стороны приметно только, что на языке некоторых классик - педант без дарования, на языке других романтик - шалун без смысла и познаний... Для знатока прекрасное во всех видах всегда прекрасно... Одно исключение из сего правила извинительно и даже похвально: предпочтение поэзии своей, отечественной, народной» (7).
К середине 20-х годов XIX века мысль о народности и народном характере в литературе стала если не всеобщей, то доминирующей. К ней взывали и обращались, в ней черпали вдохновение и душевные силы все, кого волновала судьба русского общественно-художественного прогресса. Реакционер Шишков и радикал Катенин, декабристы Глинка, Рылеев, Кюхельбекер и другие связывали усиление народного начала в литературе с возрождением народных традиций. И это их как бы единило. Однако на вопрос: «Какие именно традиции нужны развивающейся словесности?» - каждый из них отвечал по-своему. И это их разобщало. Шишков в отечественной истории восторгался не тем, чем был захвачен Рылеев. И Катенину в национальной старине нравилось не совсем то, что нравилось Кюхельбекеру. Для Шишкова в число отрадных традиций входило народное благочестие, полное доверие подданных к властям предержащим, простота нравов и потребностей, т.е. то, что несколько десятилетий спустя А.Пыпин назовет составными «официальной народности». Для Катенина «незамутненность» народных нравов была тоже свята, но он усматривал в ней не столько залог национального самосохранения, сколько условие общественного саморазвития и прогресса.