Неизвестно
Шрифт:
В Нижнем Новгороде молодым Горьким были созданы «Валашская сказка», «Каин и Артем», «Ярмарка в Голотве», «Легенда о еврее». Выполненная на основе литературного источника – книги А.Я. Гаркави «Иегуда Галеви», изданной в Санкт-Петербурге в 1896-м году, – горьковская «Легенда о еврее» практически неведома нынешнему читателю. А в ней – своеобразная отмычка как к духу мятежных исканий, так и к его творящей душе. События в «Легенде» разворачиваются в Кордове, где живет почтеннейший и ученейший Рафаил Абен-Талеб. Имея все, он «не имеет главного, что красит жизнь: никто никогда не видит, как смеется этот еврей». Хранитель сокровищ Калифа объясняет свою неулыбчивость тем, что он «слишком хорошо видит жизнь, чтобы ему могло быть весело». И вот однажды, воспроизводит Максим Горький книжную фабулу Гаркави, Рафаил Абен-Талеб, бросив семью, сокровища и друзей, отправляется на поиски «жизни совершенной». И находит ее в открытом заново «забытом местечке», где на печальный стон люди откликаются участием, а ищущим того, чего нет на свете, не просто отворяют двери, а и «единосущно сливаются с ними».
«Легенда о еврее», по существу, - дизайн и материал к дальнейшим «Легендам», «Сказкам» и «Песням» Горького. Его «строптивцы», «озорники», «счастливые грешники», «гордые свободолюбцы», «ненавидящие страдания бунтари», - как бы списанные с Рафаила Абен-Талеба вселенские следопыты и местечковые интроверты, ибо у них в суфлерской будке сидит неизменный и прикровенный А.Я. Гаркави. Об «охочей до воли» Мальве, героине одноименного рассказа, так же можно сказать, что она тот же Рафаил Абен-Талеб, только по горьковскому велению сменившая пол.
Эффект ее свободолюбия в том, что, сбежав из деревенского рабства, она мстит этому темному миру, воплощенному для нее в деревне. Точнее, в мужике, как в деревенском отродье. Перед читателем предстают три претендента на любовь Мальвы – Василий, его сын Яков и босяк Сережка. Для героини это три разных дорожки, три возможных жизненных сюжета. Позабавившись двойной любовной игрой с отцом и сыном и сделав их врагами, Мальва решительно выбирает третий «сюжет» – Сережку, беспутного бродягу. В этом бесшабашном и лихом парне она угадывает самое дорогое для себя – вольную широкую душу и бесстрашие перед превратностями. В Сережке нет корня, он не прикреплен и никогда не прикрепится ни к делу, ни к месту, ни к человеку. Вечное бродяжничество – его удел. И Мальва с вызовом выбирает право быть «оторвой». Свой отказ от предначертанной ей бабьей доли она мотивирует так: «Я в деревне-то хочу – не хочу, а должна замуж идти. А здесь я ничья.… Как чайка, куда захочу – туда и полечу!»…
Просветленно-романтический фон повествования создается тем, что героиня почти исключена из быта. Ее драма разыгрывается там, где «море, да небо и никаких подлых людей нет». И возникает Мальва, словно из моря, появляясь всегда на лодке из заманчивой дали. Глаза у нее «зеленоватые», цвета «морских глубин». И когда она «смеется», то смеется и само море…
Что еще бросается в глаза современному читателю, взявшему в руки Горького – бунтаря и блудного «божьего» человека? То, что он был девственник-архаик и неогедонист. И его «Мальва», «Двадцать шесть и одна», «Девушка и смерть», «Маленькая Фея» - своего рода моление о чаше: приди и согрей мою бедную душу. Практически все протестно-романтические горьковские сюжеты с любовью, побеждающей смерть и безлюбьем-чумой, по их чуть ли не иезуитской психологической изворотливости, по стремлению выдать желаемое за действительное, по элементарной упрощенности и самовыпячиванию удивительно напоминают если не писательские манеры, то повествовательные «навороты» Джойса, Пруста, Кафки и других литераторов-евреев. В этом общекультурном развороте, вываливающем в грязи разнообразные чувственные и житейские неврозы, Горький – сублимирующий зуммер и бродильный фермент. Те же «Страсти-мордасти» столько же о несчастной женской судьбе, сколько и об авторе, о его слезах, проливаемых с импрессионистским захлебом, и о его не совсем чистой совести, порождающей в душе травматический хаос.
2.
В своей автобиографии Горький пишет: «Моя мать на мою жизнь никакого влияния не имела, ибо считала меня причиной смерти отца (отец Горького заразился от сына холерой – ред.). И, вскоре выйдя замуж, сдала на руки деда…» Тяжелые, сиротские слова. В 5 лет Горький потерял отца, в 9 умерла мать. А дед, какое-то время понуждая внука читать с псалтыря и часослова, произнес вскоре редкое, по своей жесткой образности, напутствие: «Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, иди-ка ты в люди…»
Открывшаяся триада – добро-зло-путь – именно в Алексее Пешкове-изгое оформилась в житийственный комплекс, определивший стиль его мышления. Летом 1884 года 16-летний подмастерье стал невольным свидетелем погрома в Нижнем Новгороде. Не сразу поняв, что происходит, юноша был потрясен безмерным упоением погромщиков, выраставшим не из Капитала, а из нравов и «пройдошества оседлых». Достаточно оказалось мгновения, чтобы его «стволовое» сочувствие вызвал трактирщик-еврей, пытавшийся укрыться «за трубу на крыше», куда уже лезли «двое огромных ключников». Он сердцем слышал пронзительный крик «желтобилетницы», огласивший воздух, и всем существом своим ощутил ужас курсистски «в изодранном платье», и ее «невероятно великие глаза на бледном лице»…И крики преследователей: «Бей жидовку!»...
«Живу, как во сне» – эта фраза определяет не только мировосприятие Алеши Пешкова в автобиографической трилогии, а и поэтику Горького вообще, которую можно воспринимать, как поэтику перенасыщенности или «раздувания экстрима». У Сартра в «Бытии и ничто» есть фраза: «диаспорическое бытие». Это характеристика человеческого проекта как «бытия-для-себя», устремленного вовне. Горьковский «человек в человеке», если воспользоваться словом Достоевского, на раннем этапе являл не русского, исторического, существующего или предназначенного быть, а самого настоящего, ныне здравствующего еврея.
Розанов не любил читать, не дочитывал ни книги до конца. Блок читал, но – умеренно. Белый был убежден, что чтение убивает художника. Горький же боготворил книги, знания, разум. К рукописям у него отношение было молитвенное. Помощь пишущим для него являла некий род богослужения. В 1901-м году, захваченный «подкожной» идеей еврейских беллетристов – выказать правду, связать мир по-другому, – Горький сообщает П.Ф. Мельшину-Якубовичу: «Издаю сборник «Рассказы еврейских беллетристов»… Какие чудесные ребята есть среди писателей-евреев! Талантливые черти! Видел ты сборник в пользу голодающих евреев – «Помощь»?.. Вообще за последнее время я очень сошелся с еврейством, думаю сойтись еще ближе…». А в конце 1901 года в своем первом письме к Шолом-Алейхему выражает приятие, свидетельствующее не только о хорошем знании им этого еврейского классика, а и о понимании той зародышевой плазмы, что формирует болезнетворно-протестную общественную динамику: «Милостивый государь Соломон Наумович! В целях приобщения русской публики к еврейской жаргонной литературе мною, вместе с компанией лиц, издавших, наверное, известный вам сборник «Помощь», предпринято издание сборника новых рассказов еврейских авторов. Доход с издания будет употреблен в пользу евреев западной губернии. Прошу вас об участии…».