Шрифт:
— При чём тут два слова связать? — Родион чувствовал, что краснеет. — Тексты мне пишут профессиональные… кто там… писатели, поэты. Музыканты тоже, известные композиторы. А что внешность… так это… можно всякий грим наложить и всё такое… Эти, как их… имиджмейкеры есть для этого! Словом, ты ничего не понимаешь, есть люди, которые всё там продумывают. Это ж серьёзное дело!
Теперь у него пылали даже уши, а звучало всё ужасно глупо. Алиса села ему на колени, обняла за шею, серьёзно посмотрела в глаза.
— Прости. Да, конечно. Ты прав. Ты просто не реализовал свои возможности. При… доле везения кто угодно может стать знаменитым.
— Вот именно, — кивнул Родион. Он всё ещё немного злился за смущение, в которое его ввергла Алиса, но она глядела так серьёзно, что он расслабился.
— Если это и правда случилось с тем… тем другим тобой, значит, в тебе в самом деле есть… задатки. И если ты успешен там … как рок-музыкант, значит, ты этого заслуживаешь.
Вот за это он её и любил.
— Алиса, — сказал Родион. — Я… я запаковываю бритвенные лезвия.
Она чуть отстранилась и посмотрела на него как-то странно. Родион закусил губу и сказал:
— Извини.
Кажется, со временем он совсем разучится шутить.
— Родион! Я последний раз тебя предупреждаю!
Иногда у него возникало чувство, что это всё неправильно. Всё слишком просто, слишком легко. Всё, мать твою, так невыносимо легко. Невыносимая лёгкость бытия, ха-ха. Кстати, а может, спеть дуэтом с Летовым? А что? Ему бы только захотеть. Или даже не хотеть, по хрен — он никогда ничего не хотел… а они считают, он должен быть счастлив. Вроде бы только это и надо для счастья. Невыносимая, твою мать, совершенно невыносимая лёгкость. Бытия.
Слишком.
Он завалился в кресло, по-прежнему игнорируя ор по ту сторону двери. Когда там завопили «Да ломай уже!», закрыл глаза. В голове шумело, тело словно подбрасывало, как будто в вагоне поезда, мчащегося в подземке метро.
Бритвенное лезвие в его пальцах было почти тёплым.
Он думал о её словах, трясясь в вагоне метро по дороге на Фабрику. В воскресенье вечером мало кто едет в рабочий квартал — только такие же, как он сам. Не меньше трети народа в вагоне были в синих фабричных костюмах. Но они не переговаривались и не переглядывались — просто покачивались в такт движения поезда, уткнувшись себе под ноги и грезя о том, что могло бы быть.
«Я заслуживаю, — думал Родион, глядя в заплёванный пол вагона. — Алиса права, я заслуживаю это — каждую ночь вот уже третий год я заслуживаю это снова и снова, стоя у необъятного конвейера с… нет, мне нельзя говорить, с чем, нельзя даже думать, с чем. Конвейер гудит и подрагивает, и я снова и снова снимаю с него то, о чём нельзя даже думать, и иногда оно режет мне пальцы, даже сквозь перчатки из пластика, и я не всегда замечаю это сразу. Потому что я на Фабрике Грёз, и я грежу. О том, что где-то там мне не надо стоять у этого конвейера ночи напролёт, чтобы заслужить сладкую долю. Я заслуживаю её здесь. Я делаю это для того, чтобы там, в другом мире, не думать и не знать о цене».
Вахтёр сменился, и теперь на проходной сидел дядя Гоша, неразговорчивый приземистый здоровяк непонятного возраста. Ему бы в охранники или на завод, так нет же, расселся на проходной. По блату, не иначе. В лицо ему этого никто не говорит, но за спиной… Дядя Гоша чувствует это и поэтому всех ненавидит. Но с Родионом у них полное взаимопонимание: дядя Гоша делает дырку в графе «Смену принял» и отдаёт Родиону трудовую книжку, не сказав ни слова, не предложив чаю и не покачав головой с укоряющим «Опять!». Родион так же молча суёт растолстевшую книжку в задний карман брюк и идёт в здание Фабрики. Там он поднимается на шестой этаж, заходит в свой отдел, перебрасывается парой слов с начальником смены, надевает перчатки из пластика. Потом заходит в грохочущий цех с высоким, как небо, потолком, и становится к широченной серой ленте, лениво ползущей из ниоткуда в никуда. И девять часов подряд снимает с неё то, что нельзя называть, о чём лучше не думать, если хочешь видеть во сне другого себя, успешного, богатого, знаменитого, счастливого, а не то, что не стоит видеть во сне. Родион исправно не думает об этом и поэтому завтра утром, во время быстрой дрёмы между сменами, увидит огни, и услышит свой голос, и почувствует сладкий запах дыма, и ощутит влажное тепло красивой Алисы… У Алисы будут чистые волосы, и она будет сниматься для обложки «Современной работницы», а когда она уйдёт, будут другие. Не важно — здесь или там.
Вот об этом Родион и мечтает, беря с конвейера первое то, о чём лучше не думать. Первое, а потом будут ещё сотни и тысячи. Это трудно. Порой ему кажется, что слишком трудно.
Но ведь никто не обещал, что будет легко.
Ирина Сереброва
ДОЛОГ ПУТЬ В НИРВАНУ
Аскет Рамануджа ясно видел, что до будды ему остается один шаг.
Не менее ясно он видел, что будды ему уже не достичь: смерть кивала и подмигивала, маня Рамануджу в инобытие. Остаток Пути Рамануджи в этом воплощении смерть полила топленым молоком и медом, раскрыв объятия для оскользнувшегося.
Но шаг должен быть сделан. Рамануджа, преисполнившись тяжёлой досады, задумался. А после воскликнул:
— Если достаточны для того мои духовные заслуги, пусть в следующем перерождении я продолжу свой Путь к будде!..
И шагнул в липкую, сладкую темноту.
…Рамануджа вновь родился в семье брахмана. Ступил на тропу буддизма, с детства отличившись в повторении священных сутр. Достойно выполнял все десять буддийских заповедей: щадил живые существа, соблюдал целомудрие, воздерживался от лжи, воровства и употребления спиртного, соблюдал пост, о светских развлечениях, спанье на роскошных ложах и приеме в дар драгоценностей и речи не шло, как и об использовании благовоний. Из бродячего монаха за долгие годы Рамануджа стал архатом. И вот уже опять неподалеку замаячил конец земного пути, а войти в нирвану архат так и не успевал. За несколько мгновений до того, как покинуть этот мир, Рамануджа вновь потребовал: