Шрифт:
В конечном итоге эти три картины говорят о тоске Лейка по отцу, которого у него никогда не было. Бендер оказывается в этой роли безопасным, поскольку, будучи мертв, никогда не сможет отречься от своего самозваного сына. Если каждая следующая из разобранных нами картин представляется все более недоступной, то только потому, что их темы становятся все более личными. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Дни шли своим, обычным чередом, но Лейк существовал словно вне их потока. Время не могло его коснуться. Долгими часами он сидел на балконе, глядя на облака, на хитрых ласточек, серебристыми ножницами прорезавших небо. Солнце его не согревало. Ветер не холодил. Он чувствовал себя выпотрошенным, о чем и говорил Рафф, когда она спрашивала, как у него дела. И тем не менее слово «чувствовал» было неверным, так как он вообще ничего не чувствовал. У него не было души: он был уверен, что никогда больше не будет любить, не ощутит связи с другим человеком, а поскольку он не испытывал этих эмоций, то и не тяготился их отсутствием. Они были внешними, лишенными значения. Гораздо лучше просто быть, точно он ничем не лучше засохшего сучка, кома грязи, куска угля. (Рафф: «Ты же не всерьез, Мартин! Не можешь же ты…»)
Поэтому он не рисовал. Он вообще ничего не делал, и, как потом понял, если бы не объединенная любовь Рафф и Мерримонта, любовь, которую ему не надо было возвращать, то, возможно, через месяц бы умер. Они ему помогали, а он отвергал их помощь. Он не заслуживает помощи. Они должны оставить его в покое. Но они не обращали внимания на его полные ненависти взгляды, на его выходки и вспышки раздражения. И что хуже всего, не требовали никаких объяснений. Рафф приносила еду и оплачивала квартиру. Мерримонт делил с ним постель и утешал его, ведь ночи — по резкому и ужасающему контрасту с тусклыми, мертвыми, лишенными событий днями — были полны детальных и отвратительных кошмаров: белизна обнаженного горла, блеск пота в щетине на подбородке, крохотные волоски, расходившиеся перед лезвием ножа…
Через неделю после того, как Рафф его нашла, Лейк заставил себя пойти на похороны Бендера. Рафф и Мерримонт настояли на том, чтобы его сопровождать, хотя он и хотел идти один.
Похороны обернулись роскошной процессией, которая прошла весь бульвар Олбамут до доков, и отовсюду сыпались конфетти. Ядро ее образовало шествие актеров, фактически реклама «Хоэгботтона и Сыновей», импортно-экспортной фирмы, в последние годы захватившей львиную долю амбрской торговли. Главной ее темой был (якобы в честь опер Бендера) мотив весны, и украсившие скорбящих сучья, чучела птиц и огромные пчелы походили на странные излишние конечности. Похоронный марш исполнял нелепый симфонический оркестр, в полном составе выстроившийся на платформе, в которую впрягли тягловых лошадей.
За платформой следовал старший Хоэгботтон (на его одутловатом белом лице глаза казались блестящими черными слезами), который махал из открытого «мэнзикерта» с таким видом, будто участвует в предвыборной кампании. На самом деле так оно и было: изо всех жителей города у Хоэгботтона было больше всего шансов занять место Бендера как неофициального правителя Амбры…
На заднем сиденье его «мэнзикерта» сидели еще два человека, похожих на рептилий: с глазами-щелочками и жестокими, чувственными губами. Между ними стояла урна с прахом Бендера: помпезная, золоченая уродина. Именно это число (три) и манера Хоэгботтона возбудили у Лейка подозрения, но они и остались подозрениями, ведь доказательств у него не было. Никакие, неделю назад запутавшиеся в одежде, предательские перья с виновных не упали, кружась, к ногам Лейка.
Остаток церемонии прошел для него как в тумане. В доках почтенные граждане (при бросающемся в глаза отсутствии Хоэгботтона), включая Кински, произнесли утешительные банальности в память об усопшем, потом сняли с сиденья «мэнзикерта» и вскрыли урну, после чего высыпали прах величайшего в мире композитора в коричнево-голубые воды Моли.
Восс Бендер умер.
Верна ли моя интерпретация? Мне бы хотелось так думать, но величайший искус истинного произведения искусства заключается в том, что оно или не поддается анализу, или предполагает множество теорий собственного возникновения. Более того, я не могу полностью объяснить ни присутствия трех птиц, ни некоторые элементы картины «Его глазами», в частности, красную кайму или технику монтажа.
Каково бы ни было происхождение и идейное содержание «Приглашения на казнь», оно знаменует взлет прославленной карьеры Мартина Лейка. До него он был никому не известным художником. После он встанет в один ряд с величайшими мастерами северных городов, его слава как художника вскоре будет соперничать со славой Бендера как композитора. Лейк станет создавать остро новаторские декорации для бендеровских опер и тем самым даст толчок к их «интерпретационному возрождению». Ему закажут (хотя и с катастрофическими последствиями) полотно в память Генри Хоэгботтона, фактического правителя Амбры после смерти Бендера. Его иллюстрации к знаменитому труффидианскому «Дневнику Самуэля Тонзуры» станут почитать как чудеса искусства гравюры. Выставки его произведений даже украсят двор самого Халифа, и почти каждый год издатели будут выпускать по новой книге его популярных рисунков и офортов. Сотней различных способов он обновит культурную жизнь Амбры и сделает ее предметом восхищения всего Юга. (Невзирая на это, собственный успех всегда, казалось, злил и тяготил его.) Эти факты не вызывают сомнений.
Какую тайну содержит письмо в руке кричащего, какая тайна скрывается в «Приглашении на казнь», мы, возможно, никогда не узнаем. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.
Прошел год, на протяжении которого Лейк, как замечали ему Рафф и еще многие его друзья, словно бы отмаливал какое-то эзотерическое преступление. Он помногу часов проводил в Религиозном квартале, скитаясь по узким улочкам и проулкам, выискивая в грязном древнем свете те и только те сцены, которые лучше всего воплотили бы его скорбь, а также жестокость, бесстрастную страсть города, который он стал считать своим домом. Он слышал шепотки за спиной, слухи, дескать, он сошел с ума, дескать, он уже не художник, а жрец неведомой и пока безымянной религии, дескать, он принимает участие в ритуалах грибожителей, которых даже не описать словами, но не обращал внимания на такие разговоры, или, точнее, они его не задевали.