Шевелев Марк Петрович
Шрифт:
Связной Ермолаев долго искал палатку санитарок. Ее отнесли подальше от позиции в заросли орешника. Палатка была пуста. На свежих постелях из еловых веток лежали три гимнастерки. Каких-нибудь два часа прошло, как рота заняла позицию, а санинструкторы уже освоились на новом месте, уже у них чистота и порядок. Связной осмотрел оставленные поверх солдатских одеял гимнастерки. По размеру самая маленькая, со старшинскими погонами и тремя красненькими нашивками за ранения над кармашком принадлежала, уже знал Ермолаев, симпатичному чернявому санинструктору Сашеньке Кондрашевой.
Ермолаеву, недавно появившемуся в роте, было семнадцать, и он, как многие новобранцы, с ходу влюбился. Он понимал, что шансы его ничтожны, что такая боевая девушка даже не взглянет на него. Кондрашева считалась дочерью полка. Говорили, что она с тринадцати лет в полку, с самых первых дней войны, а таких, как она, кто от Днепра дошел до Кавказа, раз, два — и обчелся.
Солдат обошел палатку кругом и услышал неподалеку, за кустами, негромкий женский говор и плеск воды. Ермолаев немного помялся на месте, затем осторожно раздвинул кусты и предупредительно кашлянул. Санитарки умывались, стирали.
— Ой! — испуганно прижав рубаху к груди, вскрикнула младшая из них.
Ермолаев узнал в ней Кондрашеву.
— Сподобцев вызывает, — сказал ей солдат, не отводя глаз от чернобрового санинструктора.
— Чего вытаращился? — накинулась на солдата краснолицая полная санитарка.
— Да нужны вы больно, — отмахнулся связной.
— Иди, я догоню, — сказала Кондрашева, краснея и не отнимая от груди скрученную рубаху.
Ермолаев, не спеша, удалился. Однако когда Кондрашева подошла к палатке, то снова увидела его, топчущегося невдалеке. Солдат сухим прутиком обивал листья на кустах.
— Готово, пошли, — Кондрашева вылезла из палатки, заправляя на ходу гимнастерку. — Ты из пополнения? Сахару хочешь? — Она достала из санитарной сумки, висевшей на боку, два куска сахару.
— Не-е, — протянул Ермолаев, — зубы не годятся. — Он звонко выговаривал «г».
— Москвич? — спросила девушка, с причмоком облизывая кусок сахару.
— Рязанский я, а Москва вот она, рядом.
— А в Москве все говорят на «гэ». Гришка, гад, гони гребенку, гниды голову грызут, — рассмеялась девушка.
И Ермолаев рассмеялся, хоть и не очень хотелось. Он готов был любые насмешки вытерпеть, только бы идти вот так рядышком с Кондрашевой по вьющейся среди зеленых кустов тропинке.
— Краса-то, — кивнул солдат на обступившие долину горы.
— У нас не хуже, — ответила Кондрашева.
— Где это у вас?
— На Днепре. Слыхал про такую реку?
— Слыхал.
— Прямо, на переправе живем. Воронова переправа. Раньше там пороги были. Лодкой не пройти: камни и бешеная вода. Но плотогоны проходили. Один порог большой, прямо против села, страшный, и название у него тоже страшное — Ненасытец. Потом плотину в Запорожье поставили, пороги вода скрыла, теперь пароходы ходят. Рыбы — завались!
— А мы-то на Оке. Тоже насчет рыбы сво-ободно, — сказал солдат. — Конские Колодези деревня называется.
— Почему Конские?
— Кто его знает? Может, потому, что колодези при дороге были. Там коней останавливали поить.
— Девушка там, поди, осталась? — осторожно полюбопытствовала Сашенька. И сама себе удивилась, как это она вдруг так разговорилась с совсем незнакомым парнем? А между тем ничего удивительного не было. Сашенька все время находилась среди взрослых людей. Самые младшие из них были на пять — семь лет старше ее. Ближе других ей был командир роты Сподобцев, земляк из Синельникова. Но ведь он — командир, не подружка, с ним о заветном не поговоришь. А этот, новенький, из пополнения, который шел теперь рядом и с таким интересом слушал ее, считай, погодок, да к тому же только месяц как из дому, от мирной жизни.
Большеротый Ермолаев шагал рядом и улыбался, и веснушки привольно разбегались по его красным щекам, по носу-бульбочке, даже по вздернутой верхней губе с золотистым пушком. Видимо, напоминание о девушке привело его в такое блаженное состояние. В возрасте Ермолаева уже бегают на вечерки, целуются, а потом не спят всю ночь, достают из-под подушки подаренный девушкой вышитый платочек и, поднося его к своим губам, снова и снова переживают все, что было в палисаде теплой лунной ночью.
Сашенька поглядела на довольное лицо молодого солдата и тяжко вздохнула. У нее-то ничего такого еще в жизни не было. Санитарки, которые жили теперь с ней в одной палатке, шушукались иногда между собой, и Сашенька улавливала по их улыбкам, по хохотку, что они сплетничают о парнях, но ее, Сашеньку, они в свои сердечные дела не посвящали: считали, мала еще.
Лежа по ночам в палатке с гудящими от усталости руками и ногами, Сашенька думала о том, какая у нее будет жизнь после войны, какие у нее будут муж и детки… Только сначала она, конечно, поступит учиться на врача. Если у нее даже отметки будут не очень, все равно должны принять, потому что у нее практика, она даже хирургу в медсанбате ассистировала. Сашенька представляла себя в сияющей белизной операционной с марлевой повязкой на лице и резиновыми перчатками на руках… и засыпала.
Первым на КП Сподобцева прибежал по вызову комсорг роты сержант Абгарян. Когда подошла Кондрашева, они говорили о том, что надо поскорее окапываться. Вернее, на это напирал Сподобцев, а Абгарян, жестикулируя, оправдывался.