Беловинский Л.В.
Шрифт:
Специфической чертой старого семейного деревенского быта, вызванной длительным отсутствием мужей – отходничеством и солдатчиной, – было снохачество: принудительное сожительство свекров со снохами. Ведь большак был полноправным распорядителем в избе и сопротивление ему было невозможно.
Обычно стыдливо обходимая исследователями, а, особенно, популяризаторами крестьянского быта, эта проблематика довольно подробно освещается в недавно изданных первичных материалах Этнографического бюро князя В.Н. Тенищева (11, с. 236-263, 274-278). Неоднократно касался их также А.Н. Энгельгардт.
Таким образом, все отношения были просты и в то же время жестоки. Потому, что проста и в то же время жестока была жизнь. Речь шла о выживании в суровой среде обитания, и здесь сантиментам не было места.
И тем не менее, чувства в деревне существовали. Выше приводилась обширная цитата из писем А.Н. Энгельгардта, повествующая о нищенстве и отношении к нему. Подавали кусочки безропотно и стараясь не ущемить достоинства просящего, подавали из последнего, в том числе даже из собранных самими кусочков. А ведь мог быть иной подход: мало ли что – от тюрьмы да от сумы не зарекаются; наденем сами суму – тогда и посмотрим, каково это. Крестьянская взаимопомощь проявлялась во многих случаях. Например, в отношении к погорельцам. Пожары в России были частью повседневности: освещение лучиной, отопление изб по-черному, бани и, особенно, овины с их открытым огнем – все это было источником пожаров, а сено на сеновалах, солома на крыше, дрова на дворе давали массу пищи для огня. И по дорогам России тянулись толпы и обозы погорельцев. Выработался даже своеобразный ритуал сбора подаяния на погорелое. Мало того, что волостное или уездное начальство выдавало справки погорельцам. Чтобы не нужно было предъявлять их и объяснять, что собирают на погорелое, пачкали сажей лица и обжигали концы оглобель, если успевали вывести со дворов лошадей и вывезти сани или телеги. Только щедрым подаянием на погорелое через несколько месяцев удавалось восстановить хозяйство.
Но... Но точно такие же крестьяне пользовались этим сочувствием к погорельцам. В России, наряду с разнообразнейшими промыслами, часть которых была уже описана, был еще один промысел, бесстыжий и не требовавший никакого труда – профессиональное нищенство. Не дурачки и калеки, не старики и сироты собирали – собирали здоровые и сильные мужики и бабы, прикидывавшиеся слепцами и калеками, а по дороге и приворовывавшие. Профессиональным нищенством как промыслом занимались целые деревни, если не волости. Из подаяния платили подушные, из подаяния платили и оброки помещику. Князь Грузинский, вотчина которого была в Нижегородской губернии, просто посылал своих оброчных мужиков нищенствовать. Кстати, здесь же, поблизости от знаменитой Макарьевской ярмарки, был и центр профессиональной проституции. Так вот, профессиональные нищие нередко прикидывались погорельцами, из года в год странствуя для сбора подаяния, эксплуатируя сочувствие к несчастным погорельцам. Таких, в отличие от подлинных погорельцев, насмешливо называли «пожарниками» (в ту пору владевшие в полной мере родным языком люди тех, кто тушил пожары, называли «пожарными», а не пожарниками, как в наше время, и не брандмейстерами, как нынешние журналисты: ведь брандмейстер был начальником пожарной команды).
Так что идеализировать моральный уровень русского народа не стоит: люди были разные, и моральное состояние было неоднозначным.
Неоднозначным было и отношение к людям иного, нежели крестьянство, сословного положения. Даже не к помещикам, а просто к посторонним «господам». Подлинной трагедией русской народнической интеллигенции второй половины XIX в., отправившейся в деревню изучать мужика, учить мужика, помогать мужику и учиться жизни у мужика стало то, что мужику эта интеллигенция оказалась ненужной, чуждой и враждебной. Этим горьким сознанием проникнуты и очерки Г.И. Успенского, и так красноречиво названная повесть А.О. Осиповича-Новодворского «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», и большой биографический очерк Н.Г. Гарина-Михайловского «Несколько лет в деревне». Ведь «...Помещик в глазах крестьян – это временное зло, которое до поры до времени нужно терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. А извлекать пользу крестьяне большие мастера. Мужик не будет, например, бесцельно врать, но если этим он надеется разжалобить вас в свою пользу, он мастерски сумеет очернить другого так, что вы и не догадаетесь, что человек умышленно клевещет» (21, с. 40). Отношение к «барину», независимо от того, помещик это был, или просто интеллигентный хуторянин, оказывалось неуловимым именно вследствие этого русского, крестьянского «себе на уме», от умения обмануть. И А.Н. Энгельгардт, и Г.Е. Львов утверждали, что если крестьянин видел в помещике человека, способного хозяйствовать по-настоящему, так что земля дает ему даже больше, чем крестьянину, он такого помещика будто бы уважал. Возможно, и так. Но все же власть земли была сильнее любого уважения, и для крестьянина, сидевшего на нескольких десятинах и вынужденного уже с середины зимы, если не раньше, переходить на пушной хлеб и тяжким трудом или нищенством добывать себе кусок, чтобы не околеть с голоду, помещик, владевший сотнями, а то и тысячами десятин, пусть даже интенсивно обрабатываемых, все равно оставался злом. Вот как писал об этом человек, активно работавший в своем огромном (21000 десятин) имении и создавший великолепное хозяйство: «Привычно, с внешним подобострастием, в неурожайный год мужики шли на барский двор просить сена, или соломы, или зерна, или выпаса, и конечно даром. Им давали. Помню, как один из наших старых управляющих – русский крестьянин, самородок по здравому смыслу и по талантливости, Павел Михайлович Попов, – осуждал эти взаимоотношения, говоря нам: «Играете в крепостное право. Крепостного права нет, а мужики вам: «Мы ваши, вы наши». Вы верите. Все это ложь и фальшь – они это знают и учитывают; вам нельзя не дать. Не дадите – они вас сожгут.» (91, с. 516). А с другой стороны, можно ли осуждать мужиков, если в этом хозяйстве из 21 тысячи десятин «11 000 мы сдавали в аренду крестьянам: часть за деньги – по 8 рублей за десятину, а часть – за половину урожая» (91, с. 513). И еще бы крестьянам было не идти в эту испольщину, если в 1861 г. вместо полного 6-десятинного надела за выкуп они взяли бесплатный в 3/4 десятины, на которых можно только умереть с голоду. Мужик, как гостинец, нес ребенку из города кусок мягкого хлеба, а баре ели персики из своей оранжереи, построенной на деньги, взятые с этого мужика. Вероятно, мало кто из помещиков, особенно крупных, понимал эту враждебность. Князь С. Е. Трубецкой с умилением вспоминал, как его дедушка князь Щербатов в своем огромном имении принимал новобрачных крестьян, подходивших к «ручке» (это уже в пореформенный период!), а князь Е.Н. Трубецкой писал, как его дедушка, П.И. Трубецкой с «княжеского» места любовался гулянием его бывших крестьян на престольный праздник и раздавал им подарки (92, с. 11). Экая идиллия С. Е. Трубецкой пишет, что «Дедушка Щербатов... был... проникнут сознанием, что и после уничтожения крепостного права он – «отец своих крестьян». Но, с другой стороны, он не сомневался в том, что и крестьяне считают себя «его детьми». «Мы – ваши, вы – наши!» – эта старинная крестьянская формула звучала для его слуха без малейшей фальши.
Я продолжал верить, что «хорошие» мужики относятся к господам, как это полагалось по схеме Дедушки, но я начинал замечать, что есть и «дурные» мужики и что они даже не единичное исключение... До некоторой степени мои чувства к крестьянину носили какой-то смутный отпечаток родственности, чего совершенно не было, например, в отношении к рабочему, разночинцу или интеллигенту. Такое восприятие не было индивидуальной моей особенностью: таково же было ощущение моих сверстников, росших в той же среде» (93, с. 155-156).
И каким же диссонансом для мемуариста прозвучали слова «тети Паши Трубецкой (урожд. кн. Оболенская)»: «Знайте, что мужик – наш враг! Запомните это!» и слова противника Крестьянской реформы, старого дворецкого князя Щербатова, Осипа: «Господа деревни не знают, – говорил Осип. – Мужик – зверь. Руку лижет, а норовит укусить! Уж я-то знаю, свой же брат! Только управы теперь на него нет. Зазнался мужик! И все хуже будет... Вот старый князь (Дедушка), Бог даст, не доживет, а князьков-то (Осип показал на нас с братом), может, когда мужики и прирежут...» (93, с. 156-157).
Не было в русской деревне идиллии в отношениях мужика к барам после отмены крепостного права, как не было и до, что бы нам сейчас не пели менестрели русской идеализированной усадьбы. Иначе кто бы взорвал дом деда Н.А. Морозова, похоронив барина с женой под его обломками (57, с. ), удавил развеселого помещика, исправника Борисова (98, с. 78-79)? «В 1836-1854 гг. всего было 75 случаев (покушения на убийство помещиков – Л.Б.) Ежегодное число случаев колебалось от 1-7, в среднем по 4 в год. Убийств помещиков было с 1835 по 1854 гг. 144, в среднем ежегодно по 29. В течение 9 лет (1835-1843 г.) в Сибирь было сослано за убийство помещиков – 416 человек (298 мужчин и 118 женщин)» (36, с. 56).
Воплощением христианского смирения и терпения русский крестьянин не был. Но если до 1861 г. его вражда распространялась только на своего помещика, то затем враждебным стало отношение ко всем «господам».
Не особенно идеальными были отношения и внутри крестьянства, в миру. Правда, исследователи общины отмечали, что в ней существовала взаимопомощь в особых случаях, в виде безвозмездной помощи, отсрочки платежей и повинностей, безвозмездного отвода земли под усадьбы вдовам и сиротам и тому подобное (83, с. 298, 331,381). В то же время при подворном землевладении крестьянин, временно нуждавшийся в деньгах, попадал в кабалу к односельчанину-кредитору, так что потом ему оказывалось трудно поправить свое хозяйство. «Нравственное унижение бедняков гораздо сильнее там, где существует подворное владение. Там богатый крестьянин, сделав с бедняком выгодную для себя сделку, считает себя его благодетелем и всячески унижает его... Богач не только не щадит самолюбия своего должника, давая на каждом шагу чувствовать свою власть над ним...» (83, с. 201).