Шрифт:
— Благодарю! Благодарю вас, святый владыко, и обещаю... — Голос Иванова пресёкся от волнения.
— Да вы не обещайте, — мягко остановил его митрополит. — Просто делайте.
После этих посетителей пришёл Николай Сушков с бумагами по делам благотворительности. Владыка постоянно побуждал в своей епархии к пожертвованиям на христиан, страдавших под турецким гнетом, на россиян, потерпевших от стихийных бедствий, на нужды ветшающих церквей среди латышского и польско-литовского населения, на нужды православных духовных училищ, на улучшение содержания служащих в духовных академиях.
— Порадовали меня Покровский монастырь и Давидовская пустынь, — сказал митрополит, отложив ведомости. — Первый по две тысячи в год, а вторая по четыре вызвались жертвовать на наши бедные училища.
— Слышно, что и некоторые архиереи пошли по вашим стопам, — с намёком сказал Сушков.
— Как же, обер-прокурор вчера сказал, что четырнадцать человек уже удостоены высочайших наград.
— А пятнадцатый?.. То есть первый?
— Меня уж нечем — да и зачем — награждать... Слава Богу, что опыт удался и мысль прививается.
Сушков откланялся. Часы в гостиной пробили десять вечера. Владыка поколебался, не вернуться ли к делам, но отпустил секретаря. Келейник принёс стакан тёплой воды и несколько ломтей белого хлеба — ужин митрополита. Парфений приметил, что ночной светильник не был зажжён, а на столе белела бумага.
Перекусив, Филарет сел за стол и взялся за письма. Личная переписка его была обширнейшей, и, несмотря на усталость, он находил особенное удовольствие в тихой и неспешной беседе посредством пера.
Отцу Антонию можно было излить заботы и тяготы. В Москве уже второй месяц пребывал граф Протасов, приехавший на погребение родственницы. Несколько раз они встречались, беседовали, и гусар будто заново открыл для себя московского первосвятителя, не только переменил тон обращения, но и стал выказывать всё более доверия... Радоваться ли этому, печалиться ли?.. Нет уже князя Александра Николаевича Голицына, всегда готового разъяснить, ободрить или удержать от опрометчивого шага...
Он задумался о Петербурге. После кончины в 1844 году митрополита Серафима все гадали о замене, но правильно никто не сумел угадать. На петербургскую и новгородскую митрополию был поставлен архиепископ варшавский Антоний, ещё не старый, ловкий и обходительный, умевший ладить с поляками и тем снискавший благоволение императора. По прибытии в Петербург Антоний поразил всех пылкостью своего служения и пышностью образа жизни. У него в лавре стали даваться великолепные обеды, приготовляемые французскими поварами, у подъезда встал швейцар с булавою. Надменность нового митрополита, презрительное отношение ко всем нижестоящим неприятно удивили духовных. Казалось, что нежданное счастье одурманило вчерашнего Волынского семинариста, превратив его в деспота.
В письмах из Петербурга, посылаемых с оказией, владыке Филарету рассказывали недавние случаи. То возмутились члены столичной консистории, не желая платить деньги за растратчика секретаря. «Я приказываю вам!» — сказал Антоний. «Представьте это дело в Синод», — просили его. «А вы забыли, что я президент Святейшего Синода?» И заплатили. В другой раз ректор семинарии осведомился: «Не пожалует ли ваше высокопреосвященство на экзамен в духовные приходские и уездные училища?» — «Мне мука там быть», — с презрением отвечал митрополит, сам не окончивший академии. С Протасовым же Антоний был тих и послушен до раболепия, забывая свой сан и достоинство. Сие было вполне удобно для обер-прокурора, смотревшего сквозь пальцы на усиливавшуюся слабость владыки Антония к рюмочке... Поднять свой голос против него? А что, как заменят, не дай Бог, преосвященным Евгением, которого проклинала вся Грузия, от которого тифлисская семинария едва не бунтовала. Антоний хотя бы добр...
От невесёлых раздумий владыка вернулся к письмам.
Архимандриту Алексию, ректору духовной академии, отвечал коротко и деловито: «Вот и прочитал я почти три четверти вашей рукописи. Устали глаза, и время нужно для другаго дела. Против сочинения возражений не имею. И против помещения в повременном издании не спорю. Но не умолчу, что некоторые читатели охотнее желают встречать статьи не менее классический и более общепонятный». Он решил сделать красавца и умницу Алексия своим викарием, но отлагал сие до подходящего времени.
Письмо к настоятельнице Спасо-Бородинской обители Марии Тучковой вышло обстоятельным. Мать Марию одолевали заботы и житейские и духовные, и на всё он давал ответ. «...Что делается на всю жизнь, то лучше сделать нескоро, нежели торопливо...» Перо быстро летало по бумаге. Фиолетовые чернила блестели под огнём свечи и высыхали, оставляя приятный запах. «...Когда вы присылаете мне простое и надобное рукоделие, тогда я имею истинное приобретение и охотно думаю, что во время холеры ноги мои сохранились от судорог помощию чулок, работанных добрыми и человеколюбивыми руками, но сосуд с позолоченными краями из пустыни к человеку, около которого и без того много роскоши, — разве в обличение роскоши?.. Просил прощения в прекословии и опять прекословлю, опять простите, да и вам умножится прощение и благословение...
Вы говорите о внутреннем устроении и тут же о колокольне. Перваго я вам усердно желаю. Об устроении же колокольни не знаю, что и сказать вам. У Антония и Пахомия Великих не было и маленькой колокольни, думаете ли вы, что потому их пустыни были крайне недостаточны и несовершенны?.. По моему мнению, для пустыни хорошо то строение, которое соответственно назначению, дёшево и прочно. Засим берите вкус, какой хотите...»
Тучкова долго искала певицу для клироса и делилась сомнениями. Владыка знал толк в церковном пении и старом, киевского распева, и новом, партесном, но в письме настоятельницы почувствовал нотку самодовольства. «...Хорошо поёт Богу не тот, кто поёт искусно, а тот, кто поёт разумно и усердно. Прошедшим летом в Лавре в больничной церкви я слышал, как один престарелый пел один и рознил сам с собою, но вечерня была хороша...»