Шрифт:
Я промолчал, пропуская его в дверь. Он взглянул на зонтик, который я все время держал за спиной.
– Чего это ты его раскрыл? Тут над тобой каплет, что ли?
– Да заело, чтоб его…
«Черт возьми, – подумал я, – он из меня дурака делает. Потому что мне понравилась его музычка». Я снова почувствовал, как подкатывают слезы. Но его поведение так меня взбесило, что слезы как подкатили, так и откатили. Громко топая, я двинул к лестнице. Он шел за мной. Внизу он, надо же, подождал у выхода, пока я повешу ключ, и распахнул передо мной дверь.
– Зря злишься, кузен, – дохнул он мне в ухо, и я почувствовал запах водки. – Ведь это ты мне помешал.
Я уже было собрался пойти вправо (не знаю почему, но я был убежден, что ему в противоположную сторону), но эта фраза меня удержала. Я решил отыграться, и немедленно. На чем угодно.
– А почему Пуэлла сказала, что ты трудный человек? – бросил я. («Ну ты даешь, директрисой пугаешь!»)
Он не понял.
– Кто?
– Наша директор. («О Господи, что я несу. Как я такое говорю. О Господи», – я уже понимал, что это не самое лучшее, что можно было придумать. Да я с самого начала это знал.)
– Она так сказала? – В своем осеннем пальто рядом с ним, стоящим в куртке до бедер под струями дождя, я выглядел как его старший брат. А меж тем это он поучал меня, как сопляка какого-то (так мне подумалось). – Ну жаба.
Не слишком ласковое определение.
– Внешне она довольно мила, – пробормотал я.
– Да. – Он с минуту еще постоял, а потом внезапно пошел в мою сторону. – Пока.
А я как дурак зашлепал в противоположную.
4
Кожа у меня тогда была нежная, как у новорожденного, и обидеть меня в ту пору, ранить, довести чуть ли не до слез было проще простого. В школе же меня спасало чувство, что тут я не являюсь собой, – когда я входил в класс и с интонацией легкого нетерпения бросал «Садитесь», у меня было физическое ощущение, что изболевшееся «я» осталось где-то там, как пальто, как отмокшая бумажка с переводной картинки. Я чувствовал, как тело у меня твердеет; стальная челюсть клацает в ритме произносимых слов, я превращался в статую Командора. Но Клещевский без труда – хоть и невольно – содрал с меня все эти воображаемые панцири и обнажил студенистое тело обманутого мужчинки. Несколько дней я, вспоминая нашу встречу, ненавидел его до металлического привкуса во рту. Правда, я старался о нем не думать, инстинктивно вытеснял его из памяти. Будь добр к себе, – это был мой лозунг. – Будь добр к себе и не помни, если это не доставляет тебе удовольствия.
Опасаюсь, что удовольствие мне доставляло нечто совсем другое, потому что как иначе объяснить то обстоятельство, что тотчас же – так мне казалось – все вокруг стали дурно говорить о Клещевском? Ученики иронически бросали, что на уроки он приходит под мухой либо с похмела; ученицы шептались между собой (фамилию Клещевского они произносили с гневным шипением), что он обзывает их пластиковыми куклами, на уроках заставляет выступать соло, а потом передразнивает, изображая, как они фальшивят. В учительской англичанка Иола горестно вздыхала, говоря, что даже абсолютно немузыкальному ученику нельзя ставить по пению одиннадцать колов и ни одной положительной оценки, особенно если по остальным предметам он очень неплохо успевает. Историк, узнав, что вопрос о снятии учеников с последних уроков ему придется улаживать с Клещевским, махнул рукой и перенес экскурсию на другой день. «Этот ни за что не уступит», – буркнул он, поймав мой вопрошающий взгляд. Второй класс, с которым я быстрей всего подружился, поставил меня в тупик вопросом, считаю ли я возможным для учителя обзывать учеников трупами.
– Как?
– Трупами. Пан Клещевский сказал, что все мы – духовные трупы, потому что не смогли узнать, отрывок из какого произведения он играет.
– Из «Лунной сонаты», – объяснил Павелек, лучший ученик в школе.
– Ага. Мы думали, это Шопен, а оказалось, это какой-то… ну, как его?
– Бетховен.
– Во-во. Они же похожи. Разве нет?
Я кашлянул. Все-таки я был учителем.
– Возможно, – начал я, – учитель музыки неоднократно вам все это объяснял…
– Но вы, – заметил самый языкатый в классе ученик по кличке Ремик, – спокойно отнеслись к тому, что я опять перепутал части «Дзядов». [14]
14
«Дзяды» – драматическая поэма Адама Мицкевича, состоящая из трех разных по характеру частей.
– Действительно, – признал я, поворачиваясь к доске, – я всего-навсего поставил тебе «единицу». Записываем тему урока.
На субботу была назначена стодневка. Я не знал, как вести себя: да, я преподавал в выпускном классе, но всего три недели; притом, как я узнал, учителей спрашивали еще перед Рождеством, придут ли они, и из этого сделал вывод, что прибора для меня не будет. К тому же у меня было такое чувство, что они прекрасно обойдутся без меня. И не только в этот раз, а всегда. Так что когда в пятницу все прощались «до завтра», у меня нечаянно вырвалось:
– Ну а я – до понедельника.
– Стоп, стоп, – остановил меня Сухостой. – Выходит, вы не будете на стодневке?
Я пребывал в нерешительности. В сущности, мне жутко не хотелось проводить субботу в одиночестве. Вот потанцевать бы, поговорить о чем-нибудь с другими людьми, лишь бы не думать…
– Но… я ведь… я тут всего три недели, – пробормотал я.
– Ну и что? – англичанка Иола с удивлением воззрилась на меня. – Ведь приглашены все. Ты же преподаешь в четвертом классе.
Сухостой хлопнул меня по спине.