Шрифт:
— Красно, баешь, дедко Митяй, слова, словно нити, сплетаешь.
— Не мои словеса, не моя мудрость, сыне. То писано в «Казанской истории» летописцем некиим. Но горе то мной пережито. Когда татары, по обычаю своему, зайдя в глубь края, повернули назад, разбились на мелкие шайки и почали грабить, севрюки — казаки путивльские нападать стали на них. Вспомнив изречение Спасителя: «Не мир я принес на землю, но меч», оставил я паству, вооружился словом божьим, саблюкой опоясался и к ватаге казацкой примкнул. Полона мы у ворога немало отполонили, да всех порятувать не сумели, мои женушка с детишками пропали навек. Не ведал я покоя с той поры, мира не знал — меч лишь единый. Воевал я улусы ногайские, набегал на Крым вместях с донцами да запорожцами. Троекратно в полон попадал, дважды сбегал с удачей, в раз же третий — несчастливо. Искалечили бегунца навек поганые. Мало, что тавром чело испакостили. Видишь, ходить не могу, прыгаю, аки воробушек. Подволосили меня… Не попасть мне теперь на сторонушку родную вовек…
Лик Сафонки искривился в болезненно-сочувственной гримасе. Жуткий обычай у татар: пойманным беглым полонянникам иссекались ножом ступни, и в ранки засыпался мелко нарезанный конский волос. Даже когда страшные язвы подживали, ходить можно было только на носочках, причем через сотню-другую шагов икры раздирало судорогой.
— Что ж делать-то будем, дедко Митяй? Неужли остаток лет в неволе прозябать? Ты мне в душу надежу вдохнул, что утеку, а то б я живота себя лишил с тоски.
— И-и-и, сыне, смертный грех себя жизни, дара божьего, самому лишать. Понапрасну ж погибать, хоша и от чужой длани — лишь вполовину меньший грех. А тебе и подавно белый свет покидать нельзя: отца неотмоленного в геенне оставишь…
Будто молния сверкнула в голове Сафонки — мысль осенила. Пал он на колени перед Митяем, почал поклоны земные бить:
— Не откажи, отче, в мольбе моей, век за тебя перед святой троицей, богоматерью и Николой-чудотворцем в ходатаях ходить буду. Отслужи заупокойную на могиле отцовой, отчитай ему грехи, сними мне с души тягость. Ведь ты же не расстрига, святого дара не лишился. И единый в лагере не на привязи, и мурзище часто до себя вызывает.
— Успокойся, чадо. Не отказываюсь я. Однако ж не уверен, выйдет ли прок. Нет у меня ни облачения должного, ни водицы святой, ни ладанки, ни хора, ни отпевальщиц. И обряду приличествует сотвориться в стенах храма божьего. Да и дозволит ли Будзюкейка… Рыпеть, небось, будет.
— Упроси его, отче! Втолкуй ему, что сам себе услугу окажет. А насчет обряда должного что ж… Верую, дойдут и так молитвы наши до неба. В хор же и в плакальщицы полонянниц возьмем, никто в деле благочестивом участвовать не откажется.
— Ин ладно. Приду к Будзюкейке, возвещу, будто тебе сон вещий дарован был: мертвый отец пришел и погребения приличествующего потребовал. Иначе восстать грозился…
— Грех великий берешь на себя, отче, дабы мне помочь. Не должно в сан освященному лжу изрекать.
— Лжа бывает во вред, а и во спасение. Не тужи, сыне. За благую задумку нашу, коль свершится оная, мне и не таковские грехи снимутся.
Вечером трое хэвтулов — воинов ночной стражи связали Сафонке руки, на сей раз за спиной, ремешком скрепили обе голени — так, чтобы можно было шагать, но никак не бегать и не драться ногами. И повели к Будзюкею в шатер. У входа уже ожидал Митяй. Откинув полог, все вошли, стараясь не зацепиться за порог: по древним татарским обычаям это грозило немедленной казнью.
Развалившись на подушках, мурза пил кумыс из позолоченной чаши. Рядом билась в беззвучных рыданиях молоденькая полонянница, почти девочка. Полуголая, она закрывалась одной разорванной понькой, [62] по щекам текли слезы размером с бурмитское зерно. [63] Сафонку обожгло догадкой: испоганил, измызгал, паскудник. Настроение его, чуть поднявшееся было при мысли об устройстве похорон, снова упало. Будзюкей, хоть и хмельной изрядно, заметил, как внезапно омрачилось лицо Сафонки при виде обесчещенной соотечественницы.
62
Понька (рус.) — лоскут ткани, в который крестьянки обертывались вместо юбки.
63
Бурмитское зерно (рус.) — крупные окатистые жемчужины.
— Гяур, ты знаешь, что такое счастье? Мой величайший предок, Потрясатель Вселенной Чингиз-хан в священной Ясе завещал своим потомкам: «Счастливее всех на земле тот, кто гонит разбитых врагов, грабит их добро, любуется слезами людей, целует жен и дочерей противника, делает себе постель из их мягких животов». Я познал свою новую урусскую наложницу и нашел ее жемчужиной еще несверленной. Завидуешь, кусок сушеного навоза — аргала? Не по нраву тебе, что получил я удовольствие? Или боишься, что, может, в чреве своем она уже понесла татарского багатура, верного слугу Аллаха — нет бога кроме него! — нового завоевателя мира, который истребит всех неверных?! А мне бессильный гнев твой смешон и во сладость!
Будзюкей выдул еще чашу кумыса и запустил руку в стоящее перед ним на небольшом столике блюдо с длинными тонкими лентами, смахивающими на земляных червей. Сафонка вспомнил, что Ахметка описывал некогда это яство — болхойрюк. Мясо, нарезанное таким образом, сначала сушат на ветру, потом отваривают без доступа воздуха вместе с бозо — перебродившим хмельным молоком. Другими блюдами, которыми лакомился Будзюкей, Ахметка некогда угощал своего молодого хозяина: нуртом, сырым кислым творогом; казы, чужук, жая — по разному приготовленным конским мясом; айраном — кислым молоком; бульоном-сорпой, бешбармаком из молодой кобылицы.