Шрифт:
– Почему вообще, – продолжал он, – я употребляю по отношению к конкретному человеку эти понятия и метафоры: заповедь, Божий день? Не потому ли, что Сальвадор переводится как Спаситель? Спаситель и Создатель – одно ли это лицо или два, или даже несколько? И есть ли вообще у Него лицо, а если есть, то не похоже ли оно на лицо Луны? И откуда здесь взялся Леннон? Не потому ли, что он как-то обмолвился, что все идет к тому, что меня могут распять? The way things are going, they're going to crucify Me…
– Если представить Марину в роли молодой девушки, развращаемой рогами своего собственного целомудрия, ту геометрически правильную, соблазнительно синюю дверь, куда ей весьма скоро придется войти… Картина явно направлена на уничтожение имиджа невинности и смягчает ситуацию. В таком случае, Дали действительно стал для меня спасителем – просто так, с маленькой буквы – ведь не будь его картины, мне было бы куда тяжелее воспринимать все это, и не будь у меня моего плана… О, если бы Эдгар знал, что в русском языке существует такой каламбур… В его родном языке, правда, уже через много лет после него, появилось слово hole…
Ганышева стало крутить, ему заложило уши: он понял, что сделал одну-две лишних затяжки и теперь, вместо легкого душевного кайфа, получит и шугу, и свиняк, и космический холод.
– And the silken, sad, uncertain rustling of each purple curtain… Вот почему я только что задернул шторы и заглянул в углы… Следовательно, во мне существует нечто самостоятельно мыслящее, нечто, являющееся не я. Оно поступает и действует согласно неведомой мне программе, может быть, это оно пишет стихи, думает, любит …
Ганышеву показалось, что мебель в комнате искривлена. Он внимательно рассмотрел крышку рояля и увидел, что в этой волнистой, далеко не зеркальной поверхности отражается совершенно нормальная мебель, чего быть не может, следовательно, угол зрения и кривизна зеркала случайно подобрались так, что деформированная, изношенная обстановка смотрится, как новая. Ганышев подробно осмотрел и ощупал шкаф: дерево поехало, швы кое-где разошлись, шпон треснул, отстал от поверхности, обнажив за показным декором сандала старый сосновый набор… Кажется, что все это вполне естественно для помещения, которое топится нерегулярно, но тогда почему то же самое происходит и у него дома, и в других квартирах? Ганышев вспомнил, что мысль о каком-то искривлении пространства – постепенном и постоянном – преследует его уже давно, и вовсе не обязательно связана с употреблением анаши.
– В первом варианте, – подумал Ганышев, – Лев толстой создал Анну Каренину наркоманкой, но потом тщательно вычистил в романе те места, где об этом говорилось прямо, но остались и блеск ее глаз, и неуверенность движений… В те времена в светских кругах гашиш и опиум были распространены и популярны как новая французская мода, с той лишь разницей, что какую-нибудь шляпку можно немного поносить и выбросить, а наркотик… Считается, что автор отказался от первоначальной версии, думая, что наркомания принижает созданный им образ. Скорее всего, произошло другое: в процессе работы граф попробовал наркотик и, заглянув в психоделическую бездну, понял, что описание состояний было неверным, надуманным, и понял также: чтобы получить реальное описание прихода, ему придется либо стать наркоманом, либо писателем-лжецом. Не желая ни того, ни другого, он пересоздал Анну… Интересно, в каком веке от Рождества Христова наркотики вкусил Господь Бог, и с какого именно момента в Европе стало твориться все то нелепое, бессмысленное, что испокон веков тайно творилось в Азии, в Центральной Америке? Почему, с одной стороны, алкоголики-конквистадоры легко покорили наркоманов-ацтеков, с другой – алкоголики-британцы не справились с наркоманами-индусами? Ответ прост: ацтеки сидели на марихуане и были во власти ее шуги, а индусы употребляли лаодан, что делало их спокойными и сильными…
– Шуга… – испугался Ганышев, озираясь по сторонам. – Этого только не хватало. Не надо думать о шуге, ее ужасе, иначе она действительно придет…
Ужас не заставил себя ждать. В материальном смысле Ганышеву показалось, что дача окружена, что три-пять насильников, истекая слюной, подкрадываются к дому с разных сторон, от сосны к сосне… В космическом смысле – Ганышев испугался того, что весь мир ограничивается лишь тем, что он в данный момент видит: комната, «Шредер», искривленная мебель, и сразу за тонкими стенами простирается бесконечный ужас первородного огня… Более того: действительно лишь поле его зрения – реальность является только в его пределах и, если внезапно оглянуться, можно застать ее врасплох, еще не до конца сформировавшуюся…
Он попытался переключиться на что-нибудь более веселое, скажем, вообразить за стенами пригород Киева или Парижа. Первое удалось легче, Париж же получался каким-то призрачным, недоделанным и от того, опять же – страшным… Вдруг Ганышев с отчетливой ясностью представил, что наверху не спит, думает о нем, смеется над ним женщина, грязная шлюха, выдающая себя за девственницу, что стоит только подняться по скрипучей лестнице, с силой вышибить дверь, так как она только того и ждет, чтобы он ее изнасиловал… О, какой вздор!
Он прошелся по комнатам и выключил везде свет – от страха, или же наоборот – поборов страх. Он уже несколько минут, столь долгих, что они казались часами, рассматривал ослепительный диск зимней луны, стоя за портьерой, шторой, держась двумя пальцами за край материи.
Была ночь полнолуния. Ганышев безуспешно пытался увидеть в ее лице собаку у тернового куста, или хотя бы зайца с кувшином в руках, но неизменно видел лишь одно – лицо.
– Лицо и яйцо, яйцо с человеческим лицом, щербатый смеющийся рот… Как это люди могут столько тысячелетий существовать под этим жутким, циничным, с ума сводящим взглядом?