Шрифт:
«Да, да, — думал он, — довольно! Хватит!»
И раздраженными глазами смотрел на гладкое, замерзшее зеленое море, на желтый песок и на белые, увитые плющом стены санатория, ослепительно сверкающие на ярком южном солнце. Ему хотелось уехать, не кончив срока, и он не уезжал только потому, что был дисциплинирован и считал, что раз его государство послало отдыхать, то он должен это делать как следует.
В Ленинграде на вокзале его встречал Васька Окошкин, приехавший в автомобиле. Моросил дождь, и все было так, как Лапшин мечтал.
— У нас холода, — говорил Васька. — Я еле на потах держусь, застудился.
Дома они пили чай с рогульками. Патрикеевна гневно молилась в нише. Зашел Ашкенази, потом позвонил телефон, и Лапшин очнулся только на другой день к вечеру, — так внезапно и круто захватила его работа. И он был счастлив, глядя в окно на асфальт площади Урицкого, пузырящийся под дождиком, был счастлив, разговаривая с прокурором о деле, был счастлив, распекая Побужинского и говоря ему громко и отрывисто:
— Работа спасает от всего, это извольте знать! У вас умер брат, я все это понимаю и готов вам помочь всем тем, что в моих силах. С братом вы вместе росли и вместе жили, все понимаю. Но он умер, а вы ничего решительно не делаете, — это мне непонятно. Чем больше вы будете работать, тем лучше и легче вам будет. Поверьте мне! Ваш брат был честным и горячим работником, и хотя бы в его честь вам не следовало так запутывать и запускать свои дела. Самое же главное не в этом, а в том, милый человек, что вначале у вас действительно было горе, а сейчас вы просто разленились и на своем горе спекулируете. Это дело надо бросить и надо как следует за работу взяться. С сегодняшнего дня извольте каждое утро являться ко мне с докладом!
После он допрашивал старого своего «знакомого», вора-рецидивиста Сашеньку и пил чай. Сашеньку взяли минут двадцать назад в трамвае. Он был великолепно одет и курил дорогую толстую папиросу.
— И не стыдно тебе, Саша? — говорил ему Лапшин. — Смотри, как нехорошо получается! Все тебя водят ко мне и водят. Покажи-ка, зубы, что ли, золотые вставил?
Сашенька оскалился и сказал, пуская дым ноздрями:
— Двадцать семь штук. Невиданная вещь!
— Гуляешь? — спросил Лапшин.
— Сейчас именно я лично гуляю, — сказал Сашенька. — Вот несколько приоделся.
Он развел полы пальто и показал великолепный шоколадного цвета костюм.
— Хорош? — спросил он.
— Чудный, — сказал Лапшин.
— А вы как живете? — спросил Сашенька. — Все работаете?
— Да, как видишь, помаленьку работаю.
— И ни сна, ни покоя, ни грез золотых? — продекламировал Сашенька. — И ни знойных, горячечных губ?…
— Это кто сочинил? — спросил Лапшин.
— Я.
— А магазин на Большом не ты брал?
— А вы с подходцем! — сказал Сашенька. — Да, гражданин начальничек? — Он помолчал, потом добавил улыбаясь: — Слово жулика — не я!
— А кто?
— Боже ж мой! — воскликнул Сашенька. — Разве ж и знаю?
— А ты чего делал?
— Я церкви закрывал, — сказал Сашенька, — я и еще Пашка Перевертон и Кисанька. Вы Кисаньку знаете? И Пашку вы знаете лично, верно?
— Верно, — сказал Лапшин. — Они у меня сидят.
— Новости! — сказал Сашенька. — Их же на моих глазах брали в магазине! Только они не сознались, а я сознаюсь, ввиду того что хочу бросать свое дело и выходить в новую жизнь…
— Давай сознавайся! — сказал Лапшин. — Только быстренько: раз-два…
Он взял лист бумаги и карандаш.
— Писать будете? — спросил Сашенька.
— Буду.
— Ну ладно, — сказал Сашенька и облизал губы, — раз так, то пишите.
— Без трепотни?
— Что ж, я не вор, чтобы я вам трепался! — обиженно сказал Сашенька. — Что мы, мальчики тут собрались? Когда хочу — говорю, когда не хочу — не говорю.
Он закурил новую папиросу, попросил разрешения снять пальто и, внезапно побледнев, рубанул в воздухе рукой и сказал:
— Амба! Пишите, кто магазин на Большом брал. И адрес пишите, где ихняя малина. Пишите, когда я говорю! И когда они меня резать будут, и когда вы мое тело порубанное найдете, чтобы вспомнили, какой человек был Сашенька. Пишите! Я нервный человек, я психопат, но я для вас раскололся, потому что таких начальничков дай бог каждому… Пишите!
Он рассказывал долго и курил папиросу за папиросой. Потом спросил:
— Пять лет получу по совокупности?
— За старое. А новое я еще не знаю.
— Пишите новое! — сказал Сашенька. — Располагайте мною!
И он стал рассказывать, как они втроем с Перевертоном и Кисанькой взламывали в деревнях церкви и сдавали в приемочные пункты Торгсинов ценности…
— Была у нас карта старинная, — говорил Сашенька, — с крестиками, где церкви. Ну мы и работали! С одной стороны, ценности государству сдавали — польза. С другой стороны, когда мы церковь опоганим, ее поп больше не освящает, не решается. Сход не велит. К свиньям, говорят, твое заведение! Тоже польза. Верно?
— Ты мне голову не крути! — сказал Лапшин. — Я тертый калач.
— Дай бог! — сказал Сашенька. — Таких других поискать…
— И хвостом не виляй! — сказал Лапшин, — Не надо. Будь человеком!
Сашенька покраснел.
— Это верно, — тихо сказал он, — Можно идти?
— Нет, нельзя.
Едва Лапшин отпустил Сашеньку, явился Васька Окошкин, сконфуженный, в мокром плаще, и долго что-то мямлил, настолько путаное и непонятное, что Лапшин рассердился и шлепнул ладонью по столу.