Гузенко Юрий
Шрифт:
Ну что, снарядился, спросил себя Ватсон, поехали? Там, в точке развития событий, которые определят всю следующую жизнь, — ключ. Возможность исправить. Надо лишь успеть найти холст с очагом, замок, открывающийся этим ключом. Понять, что нужно изменить. Не для себя. Нет. Это нужно тому, кто останется после. Вместо.
Чёрт, часы забыл! Да где же, а, вот они. Надеть. Завести. Проверить.
Самое главное — не ошибиться в сегменте времени. Есть только одна попытка. Потому что ты и твоё пусть пятидесятилетнее, но здоровое тело будут находиться там ровно столько, сколько сможет жить твой организм здесь. У тебя сегодняшнего, думал Ватсон, практически нет уже личного Времени. Твоё Время — это сутки, двое вряд ли, даже если Кент не опоздает и не опоздает «скорая» и тебя захотят везти в реанимацию и поддерживать твоё тело хотя бы этот срок, а не оставят додыхать просто в коридоре. Атак, наверное, ещё меньше.
Интересно, когда тебя всё-таки найдут, как ты будешь выглядеть?
Глава 4-я
1. Я, конечно, фантастику люблю. Но до такой хрени даже после клея БФ-68 не долетишь. Ну, прикинь: сижу я и пью самогонку с самим собой. Не в смысле в одиночку, а в натуре — с собой. Только я старше лет на одиннадцать и выгляжу, извини, как фиговый клоун. В армейке, не тормозя, такому бы в тыкву дал. И ещё по кумполу. Хотя, чёрт тебя знает, может, и ты бы мне накатил. Я — в смысле — себе. Вон, на костяшках у тебя, у меня, в смысле, мозоляки… Не, не могу больше. Наливай, брат. Давай я тебя так и буду звать — Брат? В смысле, как имя Олега, с большой буквы: Брат. В смысле, а то я Олега, ты тоже Олега, свистнуться можно, в смысле свихнуться. Вот меня на «в смысле» заклинило. Прикол, да? Ну какой здесь смысл, где он? См-ы-ы-сыл, ау, ты хде?! Да не ору я, Брат, я его ищу… Да знаю, что хреново. А мне? Вот как я пытался Борю с Марсианином спасти, а когда жахнуло, ничего не помню, а очнулся, темнеет уже, и мо-окро, блин, где я, что я, башка болит, прикинь, на самом ни царапинки, а помню ж как жахнуло, а ничего больше. Ни Бори, ни Марсианина, ни, блин, вышки долбаной. Встал, меня пошатывает, конечно, но я же точно вижу, деревня родная, с сопки, там же помнишь, где пацанами схрон делали, видно всё. Ни фига себе отдача, думаю, полтыщи километров лететь. А спокойный сам, наверное, от взрыва не отошёл и просчитываю себе нормально так, как к дому пройти, чтоб не спалил никто, объясняйся потом… А дома с осени восемьдесят четвёртого не был, знаешь же, хочется поглядеть. А во двор с огорода захожу, меня Петрович, слепой, сколько помню, а срисовал, вечный друг пограничников, кричит, ты, Олег чего форму нацепил, расследуешь газетно кого? А чего, говорит, не на кладбище со всеми, там же все… У меня всё оборвалось, опять огородами, вдоль озера, честно, не знаю, почему, ноги прямо к маме с батей вывели. Музыка ещё эта жуткая, похороны, я за клёнами отстояться хотел, повернул и — увидел. А даты рассмотрел, у меня как остановилось всё, пустой стою какой-то, а уйти не могу, даже когда твои шаги услышал. Выпьем. Помню, не чокаясь. Слушай, а почему ты всё спрашивал, что рвануло, что жахнуло? Что жахнуло? Тротил. Когда Марсианин Борю глушануть тротилом хотел на свинарнике, я ж говорил уже! Да какой-какой, — Димон Смольский! Марсианин, блин, свинарь. Толян Сивокобыльский? Не было у нас такого в свинарях, ты чё, одиннадцать лет подряд ещё контуженный ходишь? Давай, выпьем. Во, пошло. Как, где служил, где служил. И не служил, а служу, полгода ещё, — Сергеевск-Дальний, Краснознамённый Дальневосточный, ЗРП, второй батальон… или не служу уже? Так я дезертир, что ли, а, Брат? Брат, ёлы-палы, у нас же батя военный, а я дезертир? Это как получается, девяносто шестой уже, понатворили здесь, Союз просрали. Я сам знаю, когда мне хватит! Да пошли вы на хер все! В коменду пошли оба, сдаваться, я честный советский солдат, вас, клоунов, знаешь, где видал, капитализьма с дырочкой для клизьмы у них, в харю, клоун газетный, хочешь?!… да понял, мля, руку отпусти, слышь брат, в смысле Брат, ладно… Выпьем. А нам Лютый такого залома не показывал, ну, капитана-то Лютого помнишь, инструктора по рукопашке? Что-то мне поспать надо, ага… Во, смотри, Брат, и батя сегодня пришёл! Здравствуй, батя! А Брат сказал, он вот, в смысле, что ты в восемьдесят девятом от инфаркта, и я ж сам сегодня был там. Как я рад тебя видеть, батя! А мама где, мама с тобой пришла? Ты, Брат, бате не наливай много, у него ж сердце, а я посплю, голова болит, я здесь прямо, батя, а у нас с Братом часы одинаковые, ты подарил на армейку… обоим…
2. Я себя сразу узнал. Оба раза. На кладбище, около родителей, когда окликнул, в лицо посмотрел, лицо человека, который уже понял, что всё потерял, но ещё не осознал, из последних сил не позволяет себе осознать: это правда, и это навсегда. Моё лицо. Когда… Да не важно. Я это. В армии. Форма не моя, не было в стройбате такой, ВСО у нас, а камуфляж только у погранцов и десанта. Ну, ещё у войсковой разведки. Или эти уроды, от Антоновны избавлявшиеся, или то, что Тортилла «Небо» зарезала, или погода и общая атмосфера погоста на меня так подействовали. Скорее, всё до кучи. Только я подошёл, взял себя за локоть и сказал: «Пойдём домой, Олег. Правда, это. Папа от инфаркта, а мама через три дня, во сне. Инсульт. А мы домой пойдём сейчас, понял, ну?» И я посмотрел на меня внимательно, дьявол, нельзя человеку с таким взглядом и ответил очень ровным голосом: «Понял. Руку отпусти. Рассказывай».
…скоро стал уже нас разделять. Олег дал мне имя, мне понравилось. Действительно, жаль, у меня нет брата. То есть не было. То есть… Чё-ёрт, а что ж теперь делать-то?
Я сидел спиной к входной двери и на скрип петель не обернулся. Решил, что зашёл пьяный Вовчик или, не дай бог, бдительный Петрович, и лихорадочно соображал, как представить Олега. И уже почти придумал, но послушал, что несет Олег, и повернулся.
Ничего так мужик. Стильный. Держится, как драгунский офицер на балу, прямо. Шляпа, белое кашне, серый плащ-реглан расстёгнут, чёрные отутюженные брюки. Туфли странные: остроносые и лакированные. Тоже чёрные. Похожие в начале семидесятых у бати были. Трость. Тёмная, дорогая явно. Лицо вот подкачало. Худое, длинное, туго обтянутое кожей, скулы выступают резко. Нос острый, я ещё подумал — раза три ломаный. Резкие морщины вниз, от крыльев носа. Уголки тонкого рта горько опущены. Глаза. Глаз за очками в тонкой золотой оправе разглядеть не успел. Сбоку-сзади раздался глухой стук: Олег опять башкой об стол стукнулся. Уснул, значит.
Вошедший повёл слегка головой влево-вправо: осмотрелся. Снял шляпу и, не глядя, повесил её на крючок вешалки справа от двери. Волосы — абсолютно белые — пригладил сухой тонкой ладонью и спросил, кивнув на спящего Олега:
— А он-то как здесь оказался?
А я совершенно спокойно, вежливо ответил:
— А х. й его знает. С неба ёб… ся. Это ты экспрессом из Лондона прибыл, а он с неба ёб… ся. И ты или сейчас же объяснишь, откуда вы оба на мою голову сегодня ёб… сь, или я тебе сейчас…
А мужик присел на стул рядом и сказал:
— Это истерика. На, — он протянул мне стакан (когда успел?), полный какой-то янтарной жидкости, — выпей. Выпей, Олег. А меня называй Ватсон. Так легче.
А я ему ответил:
— Х.й тебе, Ватсон. Это он Олег. Меня Братом зовут.
Потом я выпил всё и, кажется, проспал до утра.
3. Я всё думал, а почему нельзя попасть, например, к родителям и предупредить их… О чём? Почему тех моментов, которые я условно определил как «ключевые», так мало? Да и вообще, о чём говорить. Ничего ведь нет. Ни-че-го. Иллюзия. Больной бред больного человека. Философия хосписа. Слишком крутой приход от передоза.
— Ой, извините, я нечаянно! — девчонка лет двенадцати неслась по своим важным двенадцатилетним делам и пребольно наступила мне на ногу. Я стоял указателем «проход запрещён» посреди тротуара и глазел вокруг. Надо же. Двадцать лет тому вперёд всё выглядит гораздо веселее.
Но китайский рынок на месте.
На рынке сразу пошёл к Лю Синю. Через двадцать лет он будет сидеть на этом же месте и, поджав под себя ноги, ровно водить смычком по двум струнам странного маленького инструмента, название которого он произносил как «ар хуу». Я всё удивлялся созвучию названия арфы: ар-фа-а. Лю Синь был одним из первых китайцев, обосновавшихся у нас после отмены пограничной зоны и демаркации. По-русски говорил мягко, тягуче, с непередаваемым сглаженным акцентом. Я с ним не то чтобы подружился, а разговаривал. Или он со мной. Я видел, как невыразимо тупело его лицо, как резко забывал он великий и могучий, когда какая-нибудь пропахшая чесноком и хозяйственным мылом тётка начинала торговаться с ним из-за шмотки. На рынке Лю Синя все звали Лёшей.
Иногда, редко, он приглашал меня к себе за отгороженный одеялом угол внутренностей вагочика-бытовки, в котором обитали рыночные китайцы. Пили красный чай из тёмных потрескавшихся пиал, и Лю рассказывал, как был хунвейбином, а потом активным партийным функционером, а потом пятнадцать лет сидел в концлагере. Недалеко, на той, китайской стороне озера. «Сиди спокойно на пороге своего дома…» я впервые услышал от него. И говорил с ним о печальной судьбе автора «Записок о кошачьем городе», а он читал Ли Бо в неизвестном мне переводе и, положив свой инструмент на мягкую тряпочку рядом, потягивал длинную коричневую сигарету. «Лю, ты шпион?» — спросил я у него как-то. «Я уже был шпионом, — ответил он. — С той стороны озера. А с этой — играю на ар хуу, пью чай и беседую. Но это одно и то же озеро». Уходя, я на манер боевиков из «Рот Фронт» поднимал сжатую в кулак руку и говорил: «Лао Шэ жив!» Лю Синь улыбался и прикрывал необычно большие для северных китайцев глаза. Улыбался.