Шрифт:
Обратный путь по туннелю в привычный мир, говорил папа, показался ему самым горьким разочарованием в жизни. В результате пережитого он всегда верил в призраков и духов, в спиритические сеансы и положительно относился к любым духовным учениям, кроме христианства. На жизненном пути ему встречалось слишком много людей, что называли себя христианами, но при этом не обладали ни одним из дивных качеств, присущих Иисусу.
Конечно, мой отец был необычным человеком. Своими синими, как фиалки, глазами он смотрел не столько на человека, сколько вокруг. Иногда казалось, что он одновременно говорит и с собеседником, и с какими-то своими невидимыми приятелями.
Кто-то мечтает умереть на поле для гольфа. Папе выпала похожая участь: скончаться во время антракта на концерте, куда он пригласил меня и маму, когда мальчики были еще маленькими. Услышав первые звуки своего любимого скрипичного концерта Бруха, [2] он повернулся ко мне и сказал: «Господи, акустика здесь просто превосходна». Вдруг он вскрикнул, как от боли, и уронил голову на грудь. Я встревожилась, тронула его за плечо и спросила, что случилось. Он приподнял голову, устремил взгляд в сторону сцены и восторженно улыбнулся.
2
Макс Брух — немецкий композитор (1838–1920).
На сей раз тот голос из туннеля, кому бы он ни принадлежал, сказал ему: «Добро пожаловать наверх!», — и папе не терпелось скорее отправиться в путь.
Это, конечно, было потрясением для нас, но прекрасной смертью для папы. Он было готов к ней и ждал этого момента. Желать, чтобы он вернулся, было бы чистым эгоизмом. Иное дело Сэм. Я искала знаков, которые указывали бы на его присутствие среди нас. Если трепетала занавеска, причиной всегда оказывался ветерок. Тень на стене напоминала по форме голову Сэма, но ее отбрасывала ветка папоротникового дерева.
Единственный знак, который мы обнаружили, было слово «дурак», нацарапанное его почерком высоко на стене в спальне. Стив обнаружил надпись, когда собрался переклеивать обои. Сэму пришлось, должно быть, влезть на стремянку, чтобы расписаться там зеленым фломастером. Совершенно типично для нашего сына — развеять надежды шуткой. Может, он и хотел сказать нам что-то, например что считает нас идиотами, увязшими в своем горе.
Никогда. Сэм никогда не вырастет, не влюбится до безумия, у него не будет своих детей, никогда он не познает этого счастья. Навсегда. Он ушел из этого мира навсегда, его навсегда запомнят золотым мальчиком, которому не суждено стать мужчиной. Единственным способом хоть как-то остановить эти слова, кружащиеся в голове, было подойти к венецианскому окну — его невозможно было отправить в мастерскую: оно просто не вынималось — и начать скоблить оконный переплет острым малиновым скребком. Никогда, навсегда, никогда — пока у меня не начинало ныть запястье, а стертые пальцы кровоточили и горели. Вид из окна — город, холмы и гавань — казался зловещим, но нужно было соскабливать краску с рамы. С каждым взмахом руки я как будто снимала новый слой боли. Может, когда останется только голое, гладкое дерево, мое сердце исцелится. Один раз (днем или уже стемнело?) Стив нежно обнял меня и увел от окна. Мои бессмысленные, навязчивые движения беспокоили его.
Время от времени я возвращалась в мир — неизбежные рейды по магазинам и офисам — и без стеснения грузила чужих людей рассказами о своей трагедии. «У меня сын погиб, — сообщила я служащей на почте. — Да-да, его сбила машина три недели назад. Ему было всего девять лет». Женщина вдруг побледнела, как-то подобралась, вытянулась. Казалось, она пытается слиться с плакатом, рекламирующим новую серию почтовых марок. Объекты коллекционирования, прекрасный подарок друзьям-иностранцам, можно использовать и по назначению. Нервно посматривая на дверь, она сказала, что сожалеет. Интонации были ровными и спокойными. Сожалеет о чем? Что я воспользовалась ей как отдушиной, чтобы сообщить шокирующую информацию, или тем, что я вообще оказалась в ее почтовом отделении?
Меня захлестнуло волной стыда. Зачем было с утра портить день ни в чем не повинному человеку, просто пришедшему на работу? У нее были все основания думать, что я сумасшедшая или лгунья или то и другое.
Кассирше в банке я тоже рассказала. У нее была похожая реакция. Что за странная потребность у меня выставлять напоказ свои раны, еще незажившие, такие болезненные? Видеть их шок и дискомфорт? Слабое утешение. Должно быть, мне необходимо было переосмыслить свое место в этом мире, определить свое положение, нацепить ярлык, чтобы незнакомые люди могли его прочитать, и, в, конце концов, попытаться все же принять неприемлемое. Может, был особый смысл в том, что в старые времена люди целый год носили траур, одевались в черное. Это был предупреждающий сигнал: скорбящий человек может оказаться, мягко говоря, неуравновешенным.
Дома я чувствовала себя отвратительно, боясь стать жертвой сочувствующих гостей, но и к общению с внешним миром я тоже готова не была. Я ходила по центральной улице, хотела купить новую одежду для нашего единственного оставшегося в живых сына — модную одежду отличного качества, чтобы навсегдазащитить и уберечь его от всех опасностей, — и вдруг поняла, что заблудилась. Меня окружали лица, море незнакомых и равнодушных лиц. Я была готова расплакаться. Витрины зловеще клонились ко мне, грозя раздавить, пригвоздить к мостовой. У меня подгибались коленки. Тут меня окликнула случайно оказавшаяся там знакомая. Она проводила меня к машине. Униженная собственной беспомощностью, я поблагодарила и уверила, что дальше справлюсь сама.
Вцепившись в руль, я судорожно дышала, отлично зная, как я сейчас выгляжу. Человеческий череп, облепленный прядями волос. Взглянув в зеркало заднего вида, я увидела двадцативосьмилетнюю женщину, поразительно молодую, с красными глазами, — это показалось мне непостижимым.
Как бы то ни было, мы пытались вести нормальную жизнь. Через пару недель после похорон Стив, уставший от моих бесконечных стенаний и плача и вынужденный тайно нести собственное горе, собрал сумку и, как лунатик, отправился на недельную вахту в море. Я очень надеялась, что, погрузившись в рутину своих обязанностей и корабельных будней, он сумеет обрести покой.