Шрифт:
Степан Александрович вышел из дому. Еле-еле лиловел зимний рассвет. Люди шли посреди улицы, уступая дорогу автомобилям, худые, в странных одеяниях — в леопардовых шубах, в ковровых валенках, в телячьих куртках, в белых шапках с ушами ниже пояса. Почти все имели посторонний придаток — санки. Если санки сцеплялись, люди останавливались и, не спеша, смачно обкладывали друг друга нехорошими словами. Иногда из форточки вылетал и падал ужасный свёрток. Уборные не действовали. Зияли пустые витрины магазинов.
Иногда громко на всю Москву кто-то от голода и холода щелкал зубами. То трещал пулемёт. Обучались стрельбе разные особые отряды. На перекрёстке валялись издыхающие лошади.
В школе было сравнительно тепло. Ученицы всегда были веселы и приветливы. Казалось, прилетали они каждый раз на каких-то чудесных коврах-самолётах из сказочных стран, где текут в кисельных берегах молочные реки. В учительской преподаватели обсуждали газету.
— Мы опять отступили.
— То есть кто это «мы»?
— Ну, красные.
— А, красные, да, отступили.
— У меня в квартире ноль градусов. Сплошной кошмар!
— Я вчера первый раз конину ел. И, вы знаете, ничего.
— В первый раз? Я уже давно ем.
— А вот Пантелеймон Николаевич!
Пантюша вошёл с видом ласкового и гуманного начальника. В дверях тотчас начали мелькать девичьи лица.
— Господа, не толпитесь у дверей.
— Пантелеймон Николаевич, спросите меня сегодня!
— Господа, я спрашиваю тех, кого нахожу нужным спросить, а не тех, кто меня об этом просит.
Пришёл француз и тотчас стал шептать всем на ухо:
— Могу достать сахар по две тысячи фунт, масло сливочное тоже две тысячи… вологодское… А вот не нужно ли кому золотое пенсне?
Немка сказала:
— А я сама сделала термос. Из двух шляпных картонок. Прекрасно сохраняет теплоту пищи.
Естественник поглядел на Степана Александровича и спросил:
— Вы не больны?
У того вдруг стало тесно в груди:
— А что?
— У вас утомлённый вид.
— Да… впрочем, сейчас все утомлены.
— Ах, не говорите… Это сплошная каторга!
— А знаете, говорят, Ленин сказал: мы уйдём, но мы так хлопнем дверью…
Раздался звонок.
Степан Александрович шёл в класс всегда с некоторой опаской. Боялся неожиданных вопросов. История подобна морю, в котором события — суть капли. Разве все упомнишь? Особенно не любил он средневековье. Гогенштауфены по ночам снились. «Хорошо ему, — думал он со злобой про Пантюшу, — Евгений Онегин да Тарас Бульба. А не угодно ли войну Алой и Белой розы запомнить или про Гвельфов и Гибеллинов!»
Класс разделялся по составу на девушек с резко выраженным буржуазным происхождением и на юношей со столь же резко выраженным происхождением пролетарским. Эти две группы относились одна к другой как-то равнодушно. Юноши вообще предпочитали заниматься уборкой снега. В особенности был один очень милый, но суровый парень, отличавшийся большой физической силой, по фамилии Груздев.
Однажды Степан Александрович спросил его, что такое римский папа. Подумав, тот ответил: антихрист. И был осмеян девицами.
После урока он подошёл к Степану Александровичу и сказал угрюмо, но добродушно:
— Вы уж меня лучше не спрашивайте, я этой науки все равно не выучу. Я лучше вот с крыши пойду снег сбрасывать…
В это ясное зимнее утро начался, как обычно, урок.
— Назарова!
Очаровательная девушка, в стиле двадцатых годов прошлого столетия, встала, опираясь о парту, и сразу начала:
— Мария-Терезия никак не могла забыть потери Силезии…
Степан Александрович слушал, глядя одним глазом в учебник.
— Она была умная и добрая государыня и отлично понимала… и отлично понимала…
Назарова замерла.
— Ну-с… что же она понимала?..
— Мария-Терезия понимала, что ей никак нельзя забыть потери Силезии…
В это время весь класс устремил глаза на дверь.
Степан Александрович тоже поглядел и вздрогнул.
За стеклом двери стояли: Марья Петровна, Пантюша Соврищев и ещё какой-то человек с большою чёрною бородою, но старый, похожий слегка на Пугачёва.