Шрифт:
— Лед, он и есть лед, и ничто другое приборы не покажут! — пренебрежительно сказала она.
— А вы когда-нибудь задумывались над тем, что такое лед? — Так как она молчала, Чердынцев ответил противным «лекционным» голосом, которого так не любил у других: — Лед есть жидкость, попавшая в необычные условия. А в необычных условиях жидкость и ведет себя необычно…
Тамара взглянула так, словно бегло оценивала оратора. И видно, несколько повысила оценку. Перешагнула валун и пошла вперед не оглядываясь.
Пока он закрыл коробки приборов, Тамара оказалась далеко. На гребне морены она выглядела, как флаг или вспышка пламени: красное на темно-голубом небе. Он догнал ее со странным чувством: здесь, среди камня, льда и ветра, под темным от глубины небом они были, как в чужом мире. Космонавты на чужой планете. Двое в пустыне. И не потому, что вокруг дикая пустыня, безлюдье, опасность, а потому, что этот мир ничем не похож на земной, привычный, от которого она еще не успела отвыкнуть и потому тосковала, а он всегда тосковал по этой своей «космической» лаборатории, по этой обстановке, разреженному воздуху, внезапному холоду, словно бы проникавшему сквозь скудный слой атмосферы прямо из дальних межзвездных миров. Такой он знал свою работу и такой ее любил. А что может привлечь здесь эту женщину?
Он сразу забыл и о Малышеве, и о своих сомнениях, видел только ее, следил за ее неспешными движениями: а она все-таки приспособилась к разреженному воздуху, — видно, в тех альпинистских лагерях, где она получила спортивный разряд, ее чему-то научили! Но скептические размышления о ней ничего не могли изменить: он снова заболевал тоской по ней, хотя она была рядом. Протяни руку и возьми. Но тоска его потому и была тоской, болью, грозой, что все это близкое, видимое, легко достижимое мгновенно исчезало, как только он вспоминал о том, что у его чувства нет завтра…
Она по-прежнему шла впереди, не оборачиваясь, и только на поворотах тропинки он на мгновение видел ее лицо, серьезное, сосредоточенное, словно самым главным для нее было идти. Впрочем, может быть, она догадывалась, что он думает о ней? Вдруг она оглянулась, спросила:
— Вы любите стихи?
— В этом отношении я впал в анабиоз еще во время войны. Все, что было позже, меня уже не касается. И потом, здесь опасно читать стихи, сразу сорвется дыхание. И петь романсы тоже не следует.
— Просто удивительно, как вы умеете обижать людей! А я надеялась услышать гимн любви.
— А может быть, страданию?
— Уж вам-то не о чем жалеть! — с вызовом сказала она.
— И это вы называете любовью?
Она остановилась, как от удара или оттого, что споткнулась, но пересилила себя. Только опустила голову, будто выбирала, куда ступить. Он выругал себя и замедлил шаги, отставая. Тамара сказала:
— Трусость вам не к лицу. И я не собираюсь ударить вас. — Голос ее звучал глухо.
— А что вы от меня хотите? — гневно крикнул Чердынцев, уже не боясь сорвать дыхание. — Вы врываетесь в мою жизнь, делаете меня смешным. Ну что я вам, усталый пожилой человек, прячущийся в горных пещерах. Я только начинаю верить вам, как является молодой здоровый человек и говорит: она — моя жена! Я пытаюсь излечиться отрицанием, вы не отпускаете меня ни на шаг. Зачем я вам? И что это — любовь?
Он побоялся сказать о подслушанном ночью в санатории разговоре, и так наговорил бог знает что. Но по мере того, как он казнил ее и себя жестокими словами, спина Тамары распрямлялась, голова поднималась, и вот эта женщина идет так же гордо, как всегда, а оказавшись на повороте и взглянув тайком в ее лицо, Чердынцев удивился еще более: она улыбалась тихой, почти мечтательной улыбкой. Он осекся. Значит, его слова — для нее лекарство?
Теперь он шел, опустив голову, рассматривая носки башмаков. Вспомнились чьи-то стихи о русских землепроходцах: «Бесноватый Ванька за Уралом шел да шел, смотрел на сапоги…» Пожалуй, Чердынцев тоже мог идти и идти за этой женщиной вокруг всего земного шара, лишь бы она не бросалась в сторону.
Они долго шли молча, словно каждый погрузился в свои мысли и забыл о спутнике. Тропинка петляла, следуя изгибам ледяной реки, и опять вокруг были камень, лед, вода на льду, темное, словно пронизанное черным цветом космоса небо, вершины гор в ледяных и снежных шапках, цвета грубые, резкие, прямые, каких не столь уж много на земле: черное, белое, голубое, голубое, черное, белое, но такой силы и первозданности были эти цвета, что ни один художник не рискнул бы нанести их на полотно да и не нашел бы подобных красок. Вдруг Тамара остановилась и словно выдохнула:
— Боже, как здесь прекрасно!
Он глянул через ее плечо. Тут, в бухточке, где лед был почти прозрачен или казался таким от солнца и черных теней гор, находился второй мерительный пункт. На береговой стороне стояла времянка с самыми дорогими приборами, а рядом, на льду, снова линия вех и огороженные колючей проволокой — порой по льду проходили дикие туры и джейраны — более грубые мерительные приборы. Только эти устройства и напоминали о человеке, все остальное было от первобытного мира: вода, лед, горы, небо. И еще необыкновенной яркости цвета. Цвета всего сущего.