Шрифт:
– Чуть не забыл тебе, Федор Иванович, сказать о событии чрезвычайной важности. – Головин даже всплеснул руками. – Теляковский пригласил Мейерхольда в качестве режиссера-постановщика, будет ставить «Орфея» Глюка и «Тристана и Изольду» Вагнера. Вот Василий Петрович мне говорил.
Шаляпин с удивлением посмотрел на Шкафера.
– Да, я зашел в дирекцию с твердым намерением оставить Мариинский театр, слишком много подводных камней приходится преодолевать, а мне это уже не одолеть. Но в дирекции меня и ожидал этот сюрприз: Теляковский на мою просьбу о переводе в Большой ответил решительным отказом, при этом заявил буквально следующее: «Я пригласил в театры Мейерхольда, который будет работать и в опере, а вас прошу связаться с ним и вводить его в круг атмосферы оперного театра. Работа над оперными спектаклями будет совместная – вы и Мейерхольд». Это было совершенно неожиданно для меня, а вместе с тем ново и интересно, чувствую, что оперной рутине готовится окончательный удар и откроются какие-то новые возможности. Ты знаешь, Федор, в моей голове завертелись вихрем мысли, что называется, ожил, загорелся, мысленно возблагодарив свою судьбу, что она посылает мне новый счастливый выход из столь мрачного положения, в какое я опять попал.
– А как отнеслась к такому решению оперная труппа? – спросил Шаляпин.
– С полнейшим недоумением. Ведь в прессе чаще всего Мейерхольда представляют как «изувера», все его новшества предают анафеме. Говорили, что Теляковский спятил, что это даже не глупости ничего в искусстве не смыслящего чиновного помпадура, а явное преступление и с этим необходимо вступить в борьбу. А когда узнали, что я согласился с ним сотрудничать, обрушились на меня: «Как, вы связались с Мейерхольдом? Это ни на что не похоже – безобразие!» Признаюсь, настроение в труппе напряженное, Мейерхольда рисуют «чумой», заразой для театра, а я, его соратник, чуть ли не негодяй, взрывающий старые, многолетние, сложившиеся устои театра. Я уже встречаю косые, недружелюбные взгляды, многие перестали отвечать на мои поклоны, приятели и друзья обвиняют меня в нечестности. Нервы так расшатались, что довели до слез, плакал самыми настоящими горючими слезами… Коровин присутствовал при этом и может подтвердить. Помню, как Константин Алексеевич сказал Теляковскому: «Черт знает до чего довели Шкафера; ему надо отдохнуть, Владимир Аркадьевич, отпустите его в отпуск».
– А что ж ты хочешь, дорогой Василий Петрович… Мейерхольд – мина, которая может взорваться в любое время. Он из актеров будет вить веревки. Да и вообще не могу себе представить его в оперном театре. Говорят, что-то получалось у него в театре Комиссаржевской. Ну ладно, у нее репертуар был, может быть, подходящий. Но в императорских театрах? Нет, не представляю… Шекспира, Шиллера, Гюго нельзя играть тоном модернизированных неврастеников, а удары бича грибоедовской и гоголевской сатиры нельзя почувствовать при помощи той изломанной «естественности», от которой веет скукой и надуманностью. Возможно, конечно, что он внесет какую-то свежую струю в наше театральное дело, но опасность велика, и ты, Вася, не обольщайся оказанной тебе честью, ты оставайся самим собой.
– Нет, Федор, ты не прав. Как раз в театре Комиссаржевской он обнаружил неистощимую изобретательность, это исключительный человек и гениальный выдумщик, его режиссерские выдумки просто интересны. А сейчас приступили к постановке пьесы Гамсуна «У врат царства» в Александрийском театре. Он предлагает мне не стремиться к исторической и этнографической точности в изображении обстановки и места действия, а использовать принципы условной декорации, и эти предложения совпадают с моими поисками, его затеи и выдумки тоже не раз меня поражали. Вот, к примеру, он придумал сложную систему занавесов. Что вроде бы тут такого? А вот посмотришь на развитие действия и понаблюдаешь игру цвета и фактуры занавесов и чувствуешь, что возрастает и степень эмоциональной насыщенности спектакля. Да и выносной просцениум и небольшая глубина игровой площадки – ново и свежо, вроде бы приближает действующих лиц спектакля к зрителям… Нет, Федор Иванович, часы работы с ним пролетают, как сон волшебный, – решительно сказал Головин.
– Выдумка, изобретательность – это хорошо, это здорово, это должно способствовать освежению нашей затхлой атмосферы в театрах. Но ведь режиссеры черт знает до чего додумываются, иногда смех разбирает в самых серьезных, по замыслу, местах спектакля. Я опасаюсь на сцене натуралистических новшеств, всех этих новых веяний «естественности» и так называемого сценического реализма. Ну, скажите мне, почему Маргарита должна из лейки поливать цветы, а в «Русалке» таскать самые настоящие мешки с мукой… Все эти выдумки – просто обывательская пошлость в ее неприкрашенном виде. Все это отвлекает от музыки, мешает ее слушать, но малокультурная публика в восторге, она восторгается смелостью и новизной. Уж лучше пусть будет рутина, она не мешает слушать и наслаждаться музыкой. Боюсь я вот этого штукарства и клоунады, как бы ты не попал под влияние этого модного «новаторства». – Последнее словечко Шаляпин произнес с явной издевкой.
– Не знаю, не знаю, как и быть. Буду просить Теляковского вернуть меня в Большой, там я больше принесу пользы, климат Питера вреден мне для здоровья. Я уже предварительно говорил с ним, в Большом ставят «Золотого петушка», а режиссера нет…
– Ну, с тобой покончили, Вася, разобрались, а вот что завтра будет… Кошмар какой-то, впервые на генеральной я пел в обычном платье, без грима, очень волновался, что не произведу должного впечатления. Но и выделяться я не мог, хотя костюмы мои были со мной. Но как только пропел я свою фразу, вступил хор, я понял – все пошло нормально. Я думаю, что такого хора французы не слыхали. И вообще мне кажется, господа, что за границей нет таких хоров, как в России.
– Это просто объясняется, Федор Иванович, – вступил в разговор Головин. – У нас чаще всего хористы начинают петь с детства, по церквам, а наша церковная музыка приучает их к таким неповторимым нюансам в исполнении, что и в любых случаях они уже готовы. Но самое поразительное на репетиции произошло тогда, когда ты начал петь фразу: «Что это там колышется, растет?..» Все начали привставать, устремляя свои взгляды в тот угол, куда ты указывал. И мороз по коже…
– Да, я сам почувствовал, что мне в тот раз удалось вызвать у публики желаемое впечатление. Пою, а слышу за спиной какой-то непонятный и неожиданный шелест и шорох, краем глаза поглядываю, ну, думаю, слава Богу, пораженные происходящим на сцене привстают со своих кресел. Ну, значит, пронял до косточек. А что с декорациями? Когда их будут ставить? Ведь без этого же нельзя?
– На таможне почему-то держат. Часть выдали, мы уже поставили, а кое-что все еще никак не вырвем, – сокрушенно сказал Головин.
В дверь постучали. Шаляпин пригласил войти.
– Господин Шаляпин! – произнес незнакомец. – Я новый директор миланского театра. Я был на генеральной репетиции «Бориса Годунова», я в восторге, я восхищен вашей игрой и вашим голосом.
– Спасибо за комплимент, – любезно кивнул Шаляпин.
– Но я пришел не для того, чтобы сказать вам комплимент, как вы говорите. Я очень бы хотел поставить эту оперу в «Ла Скала».