Шрифт:
Анна Терентьевна последний раз потеребила пуховкой нос и постучала по полу правой туфлей, особенно тесной, узкой, сверкающей лаком. Новое серое платье облегало ее настолько ладно, что она решила с завтрашнего утра не есть ни булок, ни коровьего масла.
Лиза тоже оглянулась в зеркало. Да, это все-таки она! Красавица в белом сделала шаг и исчезла с тусклой стеклянной глади, оставив неподвижное отражение знакомой комнаты. Эта комната была сама безупречность, если не считать легкого беспорядка, обычного перед большим выходом.
– Ах, моя дорогая! – вскрикнула с порога Аделаида Петровна и потрепала Лизину щеку рукой, колючей от перстней. – Давно ли эта проказница лазала по заборам и просила пенок с варенья? Теперь полюбуйтесь: она уводит лучшего жениха в городе. Кто бы мог подумать, что этот великолепный мужчина так легко расстанется с холостой жизнью!
Ее большое лицо улыбалось, но Лиза знала: Аделаида Петровна с радостью бы искусала самозванку, слезшую с забора и надевшую непростительно красивое платье.
– Да, пропал Пианович! – захохотал Борис Владимирович Фрязин так радостно, что его жена переместила свою улыбку в левую щеку и незаметно пихнула доктора крупным коленом.
Лиза улыбалась в пространство. Ей никого видеть не хотелось. Между тем из дверей мадам Колчевская грозила костлявым музыкальным пальчиком:
– Вы, милая, недоучили у меня сонатину Штейбельта. Не потому ли выскакиваете замуж?
– К чему хорошенькой женщине ваш Штейбельт, Ирина Семеновна? – тряхнул животом весельчак Тихуновский. – Ее дело супругом вертеть!
– Вы еще не нашли квартиры для молодых? Первое гнездышко новобрачных навсегда остается лучшим воспоминанием! – вздыхала мадам Пушко. Ее первое и последнее гнездышко располагалось неподалеку, на Почтовой, и очертаниями напоминало амбар.
Игнатий Феликсович ответил нехотя:
– К чему квартира? Первое время мы с Бетти предполагаем жить за границей.
– Ах!
Жить за границей для мадам Пушко было все равно что жить на Луне – неудобно, боязно, но все-таки – ах!
Игнатий Феликсович давно внес обещанные десять тысяч. Он немного грустил по холостяцкой воле, но не носил больше ни крепа на рукаве, ни темных костюмов. Женихом он был не восторженно-глупым, не почтительно-смиренным, не страстно-нетерпеливым, но очень спокойным, будто его наградили счастьем, как орденом – в очередь и по заслугам. В этот вечер он сидел в уголку, улыбался в бороду, щурился в сторону дам. По праву жениха он подолгу не сводил глаз с Лизы. Задерживался взглядом то на ее шее, оголенной парикмахером и избавленной от вечной лохматой косы, то на красиво выступающем худом колене, то – подолгу – на груди, которая сквозила розовым под вышитым тюлем. Всем этим Игнатий Феликсович был очень доволен.
Анна Терентьевна успокоилась: вечер шел хорошо, гости благополучно разобрались в кучки по интересам. Сама она поддерживала беседу об искусстве.
– Я ничего декадентского не приемлю, – говорила она убежденно. – Это что-то чересчур болезненное.
– А я как раз люблю болезненное! – возражал Тихуновский, румяный, как калач, страшный спорщик. – Это будоражит фантазию.
– А как же правда жизни? А народные типы? А психология, в конце концов?
– Э, к чему все это! Про психологию и типы уже возы книжек написаны – зайдите-ка в городскую читальню! А еще про тяжкую судьбину, про каких-то недовольных дам и про подагрических крестьян. Названия-то все унылые, на один лад, хоть писатели разные – «В дороге», «При дороге», «На перепутье», «Вечером», «Затошнило». Самый захудалый француз ни за что не будет читать, как кого-то затошнило на перепутье. А у нас больная гражданская совесть – давимся, но берем. Нет, в искусстве я хочу необычного, шокирующего, странного! Или пикантного. Или смешного. А с тошнотой да чахоткой милости просим к доктору Борису Владимировичу.
– Вы невозможны! – разом сказали несколько дам.
Игнатий Феликсович шепнул Лизе на ухо:
– Это ты, Бетти, невозможна среди провинциальных бегемотиц. Потерпи, счастье близко! Кстати, а Павел где?
Лиза сделала шаг в сторону, чтобы отодвинуться от его слов и его глаз, прямо уставленных в ее декольте. А Павел Терентьевич выйти к гостям не решился. После своего счастливого спасения он как-то сник, посерел и стал всерьез прихварывать. Он старался не показываться дочери на глаза. Лиза знала: ему стыдно и горько. Он один понимал, как ей плохо!
Зато тетя Анюта держалась отлично. Поначалу она тоже конфузилась и грозила, что не позволит адвокатишке распоряжаться. Однако вскоре стала ездить по портнихам, скупать для Лизы и себя всякие милые безделки и даже заговорила, что оскудевший род Одинцовых восстанавливает прежний блеск. «Светская жизнь стоит мне стольких сил! Мы даже на дачу нынче не поехали», – жаловалась она с удовольствием.
Зато Лиза с каждым днем теряла надежду. Не годилось даже бегство в Америку. Ведь у Пиановича расписка Павла Терентьевича, которая всех их разорит и погубит, если Лиза будет непослушной. Игнатий Феликсович всегда поминает эту проклятую бумажку, когда Лиза не хочет гулять с ним под ручку или отворачивается от прощальных поцелуев в сенях. Она носит купленные им платья и жемчуг, которым когда-то как недостижимым чудом любовалась в магазине у Натансона. Жемчуг тетка признает очень приличным для девушки, как и бледный аметист, стерегущий невинность. Еще у Лизы появились новые туфли, перчатки, шляпы, батистовое шитое белье, шелковые чулки, брошки и булавки. «На тебе, Бетти, нет ни одной нитки, купленной не мной. Я этим счастлив», – говорит Игнатий Феликсович. Еще она обязана есть его конфеты, пить его шампанское, он любит, когда она пьянеет. «Тогда ты не бука, Бетти, как обычно. Тогда ты игрунья, которую – дай время! – я безумно избалую».
Даже уроки не кончились! Лиза обязана была повторять французский и немецкий. «Ты не должна казаться за границей русской дурехой. Ты выглядишь как леди – вот и будь ею». Значит, еще и английский…
А вот встречаться с прежними подругами вроде Мурочки и Каши стало нельзя: это всем могло напомнить, что Игнатий Феликсович женится на девчонке, не доучившейся в гимназии. Мадам Пианович – до чего отвратительно звучит!
Но Лиза была послушна. Она говорила мало, как положено воспитанной девице. Это легко – ей совсем не хотелось говорить. Она улыбалась гостям, с которыми скучнее, чем Чумилке в пыльном чулане. Она без конца что-то примеряла, надевала новое и дорогое, натягивала, снимала, бросала на диван и на стулья, чтоб тетка и няня потом разбирали, расправляли и восхищались. Она, сидя в пролетке, не снимала руки Игнатия Феликсовича со своей талии и мстительно щурилась на витрины магазинов, где тратила без счета его деньги. И почему эти деньги никак не кончались? Почему каждый день был похож на другой, и всегда Игнатий Феликсович перед глазами? Она терпеть не могла его губы, зубы, язык и бороду, а также запах его одеколона, и живот под жилетом, в который приходилось упираться, чтобы он не был слишком близко…