В сторону Слуцкого. Восемь подаренных книг
Чухонцев Олег Григорьевич

Под рубрикой «Non fiction» публикуются воспоминания и размышления Олега Чухонцева «В сторону Слуцкого». Подзаголовок — «Восемь подаренных книг».
Олег Чухонцев. В сторону Слуцкого. Восемь подаренных книг
«Олег, а почему вы не напишете о Слуцком?» — сказала мне Юлия Друнина, когда мы повстречались с ней на аллейке коктебельского парка. Именно сказала, а не спросила, как если бы на мне лежало какое-то обязательство. Я только плечами пожал: что ответишь? А потом и ее не стало. А потом… а потом прошла уйма времени еще, и само прошлое приобрело другие очертания. И все-таки…
Недавно, упаковывая в картонные ящики бумажное хозяйство перед предстоящим ремонтом, я достал с полок и сборники Слуцкого, многие из которых он подарил мне на память, едва ли не все, кроме двух неподписанных и двух последних, когда, заболев после смерти жены, он жил практически безвыездно в Туле у брата Ефима Абрамовича и отрезал себя от общения. Вот и случай вспомнить, подумал я. Восемь подаренных книг. Так и определим для себя этот жанр, тем более что я не собираюсь ни писать обстоятельных мемуаров, ни разбирать его поэтику, а для заметок, касающихся некоторых эпизодов наших отношений и сопутствующей им обстановки, — сгодится. И надписи, несмотря на их шутливый и частный характер (а Борис Абрамович был неистощимо изобретателен и в этом), нужны здесь лишь в качестве хронологических костылей, не более.
«Память». С.П., 1957 — «Олегу Чухонцеву / от почтительного автора / в пример и назидание. / Борис Слуцкий / Дубна (Моск. обл.) 1963 (от Р.Х.)»
Итак, когда же мы познакомились? После института я стал работать в «Юности» и стечением обстоятельств (один из двух сотрудников уволился, другого призвали на военные сборы) — сразу завотделом поэзии (впрочем, какие-нибудь год-полтора, прежде чем объявят строптивому работнику, что он всего лишь и.о. и попросят со штатной должности, а потом и из штата). Журнал имел сумасшедшую популярность, на него трудно было подписаться, хотя тираж был за полмиллиона (перевалит и за три). В это трудно сейчас поверить, но это было. Мы располагались на улице Воровского, нынешней и прежней Поварской, в левом от входа крыле бывших конюшен Дома Ростовых. Мой крохотный кабинетик (он же денник) был последним в конце пенального тупика, упиравшегося в туалет. Рабочий стол с горой версток и машинописи впритык к единственному окну, за которым — в паре метров — обомшелая кирпичная стена ограды без какой-либо растительности и лучей солнца, а за спиной граничащий со стеной туалета стеллаж с неразобранными письмами и непрочитанными рукописями (около 2 тысяч!), доставшимися мне от предшественников, а надо было еще прочитывать и все поступающие, 60–80 в день — это было воистину вредное производство. Когда я беседовал с авторами, время от времени раздавался чугунный грохот рычага и шум спускаемой воды: система была старого образца с цепочкой и бачком под потолком. Поскольку основное и невеселое дело редактора возвращать, с комплиментами и без, рукописи посетителям, это шумовое сопровождение метафорически точно соответствовало моему роду занятий и вносило некоторое разнообразие в унылую процедуру очного, но чаще заочного общения с музами.
Однажды за спиной привычно ерзнула на петле дверь и в кабинет вошел — я сразу его узнал — поджарый человек средних лет в усах и с внешностью то ли скульптора, то ли каменотеса. «Слуцкий», — подтвердил он мою догадку крепким рукопожатием. Я назвал свою фамилию, и, мне показалось, он несколько напрягся. Он оставил небольшую стопку стихотворений, мы договорились о сроках (кстати, он так и не присел на предложенный стул, и разговор происходил стоя, как и положено в бывшей конюшне — «все мы немножко лошади») — и вдруг, ни с того ни с сего, уже уходя, выдавил из себя: «Вам не очень повезло с рукописью, мне дали на отзыв сразу две, и вторая оказалась книгой мастера». «Это чья же?» — спросил я. «Юрия Панкратова».
Года за два до нашего знакомства я, двадцатидвухлетний студент и пиит, имел неосторожность оставить в «Советском писателе» рукопись своей первой книжки «Замысел» (две дюжины стихотворений + поэма), мне ее вернули на так называемую «доработку» с тремя внутренними рецензиями, в общем положительными (похлопали по плечу), и одним из рецензентов был Слуцкий. Обнадеженный отзывами, я по провинциальному недомыслию не сразу сообразил, что это была чистая формальность, для издания не имеющая решающего значения: мало ли приходят с улицы. Я уразумел это позже, значительно позже, когда и без того худую пачку стихов начнут щипать и утрясать по составу, бесконечно отодвигать и выкидывать из темпланов вплоть до того дня, пока, ощипанная и обновленная (это и будет «доработка»), через семнадцать лет «работы с автором», эта злосчастная книженция не выйдет, наконец, из печати, когда молодому (некогда) автору будет уже под сорок. Что-то многовато нумерологии для начала, но что поделать, эта история много попортила мне крови. Вероятно, я преувеличивал ее драматизм, были ситуации и судьбы куда незавидней. Умом я это понимал, даже говорил себе, что все к лучшему, меньше соблазнов легких путей, но, просыпаясь среди ночи от удушья обиды, не мог перебороть в себе скверного чувства какой-то нелепости происходящего и пустоты. И это самоощущение долго меня преследовало, пока, наконец, я не смирился со статусом литературного неудачника. Со всеми вытекающими из этого статуса комплексами и последствиями. Что принесло со временем даже некоторое удовлетворение мазохистского рода, но не решило проблемы. А проблема была во мне самом. Я не сразу это понял. Как и слишком поздно осознал, что это было моим спасением, упася от худшего. Впрочем, в этом никогда нельзя быть уверенным до конца… Что до Слуцкого, то, в любом случае, не он был повинен в моих мытарствах, и мы к этой истории никогда уже не возвращались. Больше того: забегая вперед, скажу: он начнет оказывать мне явно незаслуженные знаки внимания и при разнице почти в два десятка лет у нас установятся профессиональные и дружеские отношения, причем без каких-либо попыток покровительства с его стороны и панибратства с моей. Так, пытаясь исправить издательский промах, он настоит, скажем, на том, чтобы я вступил в Союз писателей (хотя бы для социального статуса), для чего заедет ко мне на Угловой продиктовать рекомендацию, и меня примут с его подачи без книги, а когда книга выйдет, в первом же и, боюсь, последнем интервью в «Литгазете» на вопрос: «Какое ваше самое сильное впечатление от поэзии последнего времени?» скажет: «Новая первая книга Олега Чухонцева. Первая — потому что до сих пор у него отдельных книг не было. Новая — потому, что уже лет пятнадцать стихи Чухонцева не только на слуху, но и на сердце…» Не без смущения привожу его слова (нашел газетную вырезку в сигнальном экземпляре), хотя и не переоцениваю их (комплименты он раздавал щедро), но для того лишь, чтобы прояснить сюжет отношений.
№ от 11 января 1978 года. Стало быть, уже после того, как он похоронил Таню, Татьяну Дашевскую, любимую жену и друга (февраль 1977), написал залпом, за два-три месяца, последние стихи в ее память и замолчал как поэт на девять мучительных лет, до самой смерти. Этот факт и эта дата для меня весомей самих его слов, и я понял упрек Юлии Друниной. Это при том, что как стихотворец я не был ему близок, особенно вначале, и не мог претендовать на приоритетное внимание. В любимчиках ходили другие. Он поощрял и продвигал тех, в ком видел не только талант, но и характер, проще говоря — желание сделать карьеру, в том числе — в предлагаемых обстоятельствах. И когда ученики, вырастая, отходили от учителя, он переживал это весьма болезненно. Я же хотел несвязанных рук и держался на безопасном расстоянии, возможно, поэтому наши отношения не испортились за все годы знакомства, а только окрепли. И то, что тогда, в шестидесятом, Панкратов ему понравился больше, что ж, это был его выбор и не только его, и глупо было бы обижаться.
Этот поэт обратил на себя внимание и Асеева, и, говорили, Пастернака. «Зима была такой молоденькой, / Такой румяной и бедовой, / Она казалась мне молочницей / С эмалированным бидоном», или: «Крыли крышу, забивали молотком. /Ели кашу, запивали молоком. /На отчаянной бричке прикатил /Измочаленный небритый бригадир. /Он кричал, объезжая овраг:/ — Объявляю, объявляю аврал…» И хотя некоторые размашистые обороты да и сама картина показались мне не вполне натуральны, даже нелепы (как это можно объявлять аврал, объезжая овраг? — ехала деревня мимо мужика…), стихи запомнились. Запоминаемость, конечно, не главный критерий достоинства текста, но существенный, а в некоторых случаях и единственный (как в фольклоре). И еще: это было короткое время надежд, названное Эренбургом оттепелью, и скорого их краха, время стихов и поэтов, возвращаемых и новых. Молодые стихотворцы, уходя от осовеченных форм жизнеподобия, искали пути обновления в самой фактуре поэтического высказывания, часто сознательно утрированной, и кто только не блуждал тогда в лесу эвфонических химер и дебрях языковой экспрессии: и Вознесенский, и Соснора, и Евтушенко с их демонстративной звукописью, ассонансными и корневыми рифмами, и даже, чуть иначе, Ахмадулина. Не причисляя себя к этим знаковым именам, я тоже поначалу пытался сочинять нечто подобное, но быстро поостыл: эвфония без семантики все-таки — нонсенс.
С поры нашего знакомства Слуцкий, заходя в редакцию, всегда наведывался, как говорили у нас, «к поэтам» (мы работали уже втроем: Володя Павлинов, бывший буровой мастер — сотрудником и Юрий Ряшенцев — внештатником). Визиты Б.А. никогда не были праздными: то он предлагал устроить вернисаж какого-то графика — и через короткое время листы уже висели у нас в конференц-зале и коридорах и происходило их обсуждение, то предлагал пригласить неких бардов — и Ким с Ковалем уже громко и с удовольствием распевали «песни 812 года», то заезжал и почти силком волок в мастерскую Лемпорта-Сидура-Силиса, в подвал на Фрунзенской (о них напишет стихи Леонид Мартынов, а маршрут, наряду еще с двумя-тремя, станет обязательным для многих продвиженцев Слуцкого). Полевой, или, как мы его называли за глаза, БН, возглавивший после Катаева журнал, умеренно поощрял внежурнальную самодеятельность своих сотрудников, стараясь исподволь приручить и сплотить пишущую молодежь и развеять опасения начальства. Этому способствовали и вечера журнала с выездом авторов и сотрудников в разные города и аудитории. Это были скорее культурно-ознакомительные поездки, чем рабочая необходимость (тираж искусственно сдерживали). В одну из таких поездок, в Дубну, Борис Абрамович и подарил мне свою первую книгу, изданную шестью годами ранее.
Он как-то спросил, есть ли у меня его книга «Память», и я неопределенно качнул головой. Почему неопределенно? Еще в студенческие годы, когда долгожданных новинок нельзя было достать, за ними охотились, а у меня часто и денег не было, ну совсем не было — попробуй что-то выкроить из своих 22 стипендионных рублей — я, наладившись ездить в Ленинку, переписал в общем зале в свои общие тетради многое из тогдашнего поэтического дефицита: и худлитовскую Цветаеву, например, и ту же «Память». Не буду же я ему рассказывать о своей-чужой рукописной библиотеке! Но Б.А. по-своему, видимо, истолковал мой невнятный ответ (позже я узнал, что книжку Есенина, например, на сутки данную ему для прочтения, он тоже всю переписал), — и я получил от него первый подарок.