Шрифт:
— У меня, знаете, неотложные дела в деревне,— старался объяснить один из них свой отъезд.
— А у меня тетушка опасно заболела.
— А мне необходимо выступить на суде Перпиньяне!
— Ну, а вы, Саша, куда едете? — обратился кто-то к стоявшему в сторонке молодому красивому мужчине в пальто с поднятым воротником и с глубоко надвинутой на голову мягкой шляпой.
— Что касается меня,— ответил этот популярный актер, Саша Гитри,— то я не отрицаю: мне просто страшно! Мало ли что люди от страха совершают!
И когда много лет спустя я услышал имя этого актера среди прислужников Пэтэна, или что то же — Гитлера, то я не удивился: от трусости до предательства — один шаг.
* * *
Тяжелее всего мне было привыкнуть к своей оторванности от фронта, жить в неизвестности о происходивших на нем переменах, довольствуясь все более и более скудными и часто подтасованными газетными сводками. Как старый работник Гран Кю Жэ, слухам я никакого значения не придавал.
Из двух-трех бесед с тем же Франсуа Марсалем, который ввел меня к Клемансо, можно было заключить, что французам в марте, апреле и мае пришлось пережить тяжелые дни: германские силы после переброски дивизий с русского фронта исчислялись в 195 дивизий против 162 дивизий союзников (97 — французских, 47 — английских, 12 — бельгийских, 2 — португальских и вначале только 4—американских). [676] Мои предположения в первый день обстрела Парижа о существовании «Большой Берты» меня не обманули.
После первого немецкого удара 23 марта 1918 года на Амьен и захвата ими Мондидье, ровно через месяц, последовал второй удар в направлении морского порта Калэ с захватом Армантьера. Затем, после этих двух ударов против англичан, в конце мая был прорван французский фронт между Суассоном и Реймсом, и перерезана железная дорога между Парижем и Нанси.
Немцы не жалели ни людей, ни материала и впервые на фронте в восемьдесят километров, между Шато-Тьери и Реймсом, сосредоточили для удара сорок четыре дивизии. Такой плотности в атаке Западный фронт еще не знавал, и большая глубина прорыва невольно могла смутить непосвященных, подобно мне, в тайны командования военных наблюдателей.
Конец, однако, венчает дело. Переход нового главнокомандующего французскими армиями генерала Фоша в наступление во фланги зарвавшемуся неприятелю положил начало немецкой катастрофе: 17 августа состоялся общий переход в наступление всех союзных армий от моря до Вогезов протяжением в восемьсот километров.
* * *
Утро достопамятного дня 11 ноября 1918 года выпало серое, сырое, неприветливое. Мы уже знали из газет, что ровно в одиннадцать часов утра наступит торжественная минута: на фронтах всех армий прозвучит долгожданный сигнал «Отбой!» — сигнал, знаменующий конец испытаний и страданий четырех лет войны.
И все же больно еще было чувствовать, что для меня, как представителя той армии, которая принесла столько жертв для разгрома вильгельмовской Германии,— нет места на этом торжестве.
Лучшим средством для борьбы с черными мыслями является физический труд, и потому, вооружившись киркой и лопатой, я с утра с остервенением выкорчевывал твердые, как железо, корни старых кленов на нашем огороде.
За тоненькой и наполовину завалившейся железной решеткой, отделявшей нас от соседнего огорода, перекапывал землю мой сосед — отставной майор. Под ветхим костюмом чернорабочего, в тяжелых sabots (деревянных башмаках) трудно было распознать в этом высохшем необщительном старике еще недавно блестящего офицера, наездника «Cadres Noirs» Сомюрской кавалерийской школы. Всю свою жизнь он имел больше дела не с людьми, а с лошадьми, и теперь, уволенный по предельному возрасту в отставку, он, по привычке, пытался «дрессировать», как он выражался, забитую уже им болезненную жену, трех непокорных дочерей и добродушного породистого сеттера.
За выкрашенными заново стенами двухэтажного дома майора, выходившего фасадом на наш огород, разыгрывалась уже не собачья, а человеческая драма, отзвуки которой доносились до нас лишь под вечер, когда в час ужина, обычно неразговорчивый, но любезный до [677] приторности майор разражался диким ревом на запуганную им семью. Он мог существовать на пенсию и ренту с капитала жены, не зная, казалось бы, нужды, но богатство Франции основано на скупости ее граждан, и скупой майор остался верен своему скопидомству даже в те дни, когда от денег зависела жизнь его любимой дочери.
— Я, к сожалению,— говорил он,— не имею средств послать ее в горы, как этого требуют врачи, признавшие ее туберкулезной!..
Так, последовательно, на моей памяти, майор похоронил и жену, и двух дочерей.
Однако в это утро 11 ноября в его обросшем шерстью сердце возникло сожаление о бесцельно прожитой жизни. Опершись на лопату и смахнув навертывавшуюся слезу, старик сказал:
— Да, mon g[?]n[?]ral (мой генерал), за что мы с вами так долго служили! Какую награду получили? Этот торжественный час победы мы проводим с вами здесь, вдали от ликующих наших товарищей, ковыряясь на наших огородах...
Я ничего не ответил этому жалкому и неприятному для меня человеку. Да, мне было тяжело и одиноко. Но я глубоко верил, что жизнь моя не кончена. Я смотрел вперед. Я знал: труден и тернист будет мой путь на родину. Но без нее я не представлял своей жизни. Тот час, когда нога моя ступит на родную землю и я вдохну запах родных русских полей и лесов, будет для меня высшей наградой, о которой могу я мечтать сейчас.
* * *
Но меня все же тянуло в Париж. Хотелось хоть украдкой со стороны взглянуть, что там происходит, и еще засветло мы с Наташей вышли из поезда на вокзале «Сен-Лазар». Метро не действовало, такси и автобусы не ходили, и мы пешком двинулись на свою квартиру на Кэ Бурбон.