Шрифт:
<…>
Вот, наконец, наступила широкая Масленица. И ребята мои рассуждают: скоро ли конец ученью, сколько дней еще учиться? Этот вопрос их занимает сильно, но я почему-то не сочла нужным их обрадовать, объяснив им всю суть, что тут нет никакого праздника, а, напротив, нужно приготавливаться к посту. Почему же я не сказала им, что все-таки распущу? Уж несмотря на эту важную причину, ну да уж так везде заведено, но не потому. Я как бы хотела им досадить, а себе этим доставить удовольствие. Происходит так по очень простой причине, я сама не люблю Масленицу с ее катаньями и гуляньями и вижу в ней одно неистовство рода человеческого. Знаешь, что, сколько ни дури, все равно не избежишь Великого поста. И среди шумного веселья я никогда не забудусь в Масленицу, все помню, что сейчас Великий пост, который так сильно противоположен ей во всем. При подобном воспоминании нехорошо, просто скверно станет на душе. Но, несмотря на такое состояние, я принимаю участие во всех увеселениях. А еще мучит совесть, знаешь, что с наступлением поста нужно проверить свою совесть, а за год много накопляется и стыдно ужасно, страшно даже станет, как вспомню, что пред священником нужно все высказать, всю душу раскрыть. Я знаю, что если б мне не было стыдно, то и облегчения я не чувствовала бы, мертво выходило бы. И я люблю ужасно молитву Ефрема Сирина. Сколько чувства в ней, как много сказано в малых словах, кажется, вся душа кающегося грешника выливается в этих словах, по крайней мере, я так думаю. Особенно грустное, давящее впечатление производит унылый благовест в Великий пост, как бы в это время живых где-то хоронят в подземелье. Иные же спокойно себя чувствуют, хорошо, конечно, думаю я, совесть у них чистая, не стыдно и на исповедь идти. А теперь же блины, блины! Будут во всю ивановскую. Вора поймали с сахаром 8 голов. И Земжинский попал, нашли у него на гумне в мякине.
<…>
Кого мы видим часто, того Царь видит редко, а Бог никогда. Загадка
5 марта 1895 года
Немного же я продержалась: опять начинается сон непробудный, из которого мне всегда очень трудно бывает выйти, а как бывает гадкое скверное состояние, я всегда боюсь подобного состояния, тогда всякое дело противно, и я положительно через силу могу себя принудить чем-нибудь заниматься, является сонливость, полнейшая апатия ко всему. Нет, положительно, подобная жизнь, подобное состояние мне не под силу. И что же предпринять, за что взяться? Нужно еще подождать.
Недавно умерла женщина от родов. Понятно, бабушки собрались и как умели, так и мучили бедную женщину, даже, говорят, руку ребенку оторвали; понятно, тут не воскреснешь. Я мучилась сознанием своего бессилия помочь хоть чем-нибудь. Нужно еще подождать. Боже, укажи мне, на что решиться. Господи, укажи мне путь мой! О, как все гадко, скверно! Даже к школе я охладела; просто трудно заниматься, хоть бы скорее кончить. Хоть убей, не могу написать писем, а надо бы ответить. Бежать бы куда-нибудь, бежать! И хотелось бы писать каждый день, да совершенно нечего, дни за днями идут так однообразно, что один от другого не отличишь, разве по числам и названиям дня. Нет сил, я чувствую, бороться с тем равнодушием ко всему хорошему в нашем народе. Скажут, нехорошо это: капля камень точит. Да я это хорошо понимаю, но в то же время сознаю и другое, я лучше больше постараюсь развить хорошие чувства в учениках, меня радует, что со временем перевоспитается весь народ, не будет этой закоснелости, только вот что плохо, что иной развитой и понимающий человек гораздо безнравственнее самого плохого мужика. Не случилось бы того же, тогда лучше пусть он пребывает в черном теле, как говорится: в нем и теперь много хороших качеств, но хотелось бы верить в будущее хорошее. Если б умела, то многое бы написала, что чувствую и думаю, что меня интересует, тяготит, но, как было сказано выше, я не умею изложить своих чувств на бумаге.
1895 год
14 сентября, вечер
Спустя пять месяцев.
Вскоре после тифа; захворала я им в последние числа июня.
Ну, батеньки, объелась; и аппетит у меня после тифа такой, что я не рада, потому что только и на уме: как бы поесть. Нечего сказать, часто заглядываю в свой дневник, да и теперь пишу от нечего делать, почему-то не хочется.
Я подучила девочек Любу, Олю и Клашу [племянниц. – Н. Р.]обмануть Кешу, что была Домна Павловна [возможно, невеста Кеши. – Н. Р.],и спрашивала его. Кеша поверил, но когда узнал правду, то сам стал нас обманывать (меня, конечно, поддразнивать), так что сегодня и правду сказал, а я не поверила. А сказал он, будто бы Д. Д. Никитский в тифе болен; я хоть не верю, а у самой заныло сердце и верить боюсь, а тут папаша подтверждает Кешины слова; все это насказал солдат, который с неделю как пришел из службы и говорил, что Митя при нем еще поступил и захворал. (Фамилия солдата: Хорунжий.)
Среда, 10 октября 1895 года
Предыдущее все я писала с большой ленью, да вообще я не специалист по этой части.
Вчера получила письмо от Анюты, в котором она сообщает, что была у Мити. Митя говорит, точно пьяный, волнуется еще при посещении посторонних, оброс бородой. Это еще ничего, что оброс, а я вот плешивая совсем, самое время сходить в фотографию и изобразить из себя Василису Прекрасную с лысиной, освещающей всю комнату. Девочки набивают моими волосами подушки и перины для кукол. Без Кеши мне скучно стало, да что! Я скоро сойду с ума: так противно, и школу брошу, стану торговать – самое благородное занятие!
По милости моей и год пропал.
Не то чтобы мне было, нет, не могу, все еще голова болит. А впрочем, наплевать.
Вот сознаю же я свою тупость, неспособность учить, а все-таки продолжаю.
Не будь папы, я бы отказалась, а кроме того, и занятий подходящих нет; служить же для того, чтоб получать деньги… Ничего нет, лучше бросить…
21 октября 1895 года, суббота
Хочу писать о серьезном, а у самой только и на уме, что три ля-ля да три ля-ля, и в то же время грустно, а много же во мне пустоты, несмотря на воображаемый… Пока была возможность измениться к лучшему, у меня не было желания, когда же явилось сознание всей бесцельности подобной жизни, то стало уже поздно, потому поздно, что нет сил подняться, слишком я уже втянулась в нашу жизнь, привыкла к ней. Понимаю и сознаю, что могла бы жить иначе, но желание мое так и остается желанием, только еще хуже от сознания, да кой черт мне еще надо, ведь достигла я, чего хотела (конечно, сама бы я и думать не посмела: сильно боялась, а, спасибо, [люди] добрые указали исход). Можно подумать, что нехорошо большего требовать, но, признаюсь, я не только не требую большего, но и все это готова бросить, отказаться. Почему? Я уже сказала, в чем дело, да и то, что я эгоистка, все о себе, а уж тут плохо, вся эта привычка к старой спокойной, но беспорядочной жизни портит, да еще с отвращением смотрю на то, где хоть капелька есть казенщины да аккуратности. Удовольствий хочу, веселья, фи, какая гадость, просто брошу перо, изорву тетрадь и сама заплачу, а кто виноват? Замуровала сама себя, нет не сама, а обстоятельства, да я и не раскаиваюсь, только нет мне-то того, к чему тянет. Если б мне предложили сейчас бросить все, а жить, ничего не делая, а только развлекаться, или вообще предоставили бы много удовольствий, я бы не согласилась. Ведь кто в чем их находит.
Да и теперь-то тоже крайность. Если б был тут Митя, он бы мне разъяснил, а сама же я объясняю тем, что я привила себе с детства известные понятия, от которых не могу освободиться, несмотря на все мое желание. А иногда, да очень даже часто, встречаю такие сопротивления всем моим хорошим побуждениям, что и не могу им сопротивляться, и знаю, сколько ни борись, а победы не будет на моей стороне. Если я люблю, то не считаю безнравственным желание видеть его, слышать – вообще стараться быть близкой ему, нахожу все естественно, а вот это-то и осуждают и строго запрещают, даже проклинают и коверкают жизнь. Но вот другой явился, хотя и ненавистный тебе, но другие почему-либо видят счастье для тебя иметь его близким себе. И тогда уж ты обязана целовать его, дарить ему свои ласки и на виду, при всех, а если в душе его ненавидишь, до этого и дела нет никому: «Ведь ты обязана по закону поступать так нечестно, а на твое душевное состояние нам наплевать». Да еще утверждают, что для тебя желают счастья. Да и не поймут, что все это гадко и скверно, а я тоже не пойму их и не увижу хорошего. Пусть я даже соглашусь с Вами, господа законники, нравственные люди, что нехорошо и по-моему, но по-вашему в тысячу раз гаже – все человеческое достоинство уничтожается, человек обращается в бессловесное животное, потому что противиться по закону не имеет права.
Да животное счастливее в этом отношении: его против воли могут запрячь в какую-нибудь работу, но против воли не заставят полюбить. Я испытала и говорю и считаю себя вправе говорить.
А вот я тогда забыла сказать Мите, что хотела испытать, как можно по своей воле испытать любовь; мне нравилось, хоть и ошибалась я в своем чувстве, что никто не обязывает меня, не заставляет питать какое-либо влечение. Хочу я, так скажу ему хорошее слово, а не захочу, не будет желания, и никто не заставит. А чуть коснулось до законных прав на меня, и вот все улетело, я уж не могу по обязанности отвечать взаимностью. Конечно, если б я действительно имела расположение к нему, тогда подобная обязанность была бы приятна, но, повторяю, меня только завлекала свобода действий. Может показаться смешным – говорить о том, что всем, конечно, известно, но и я скажу, что, не испытавши, можно так судить, а вот испытаешь, да тогда и я послушаю. Теперь же при одном воспоминании вся возмущаюсь.