Шрифт:
изостлавшуюся у их ног и еще полную огней, похожую на потухающий костер. Темной громадой высилась Санта Мария дель Фиорэ, купол Брунелески исполинской круглой тенью рисовался на жарком фоне мигающих огней, на стройной кампанеле Джотто горели в честь Родившегося большие огни и такие же пламенели на башне Синьории.
— Вот что выстроили люди! — торжественно сказал старик. — Но это еще ничто в сравнении с тем, что они построят. Истинно говорю тебе, даже Немврод не смел мечтать о том, что шутя построят его дальние потомки. И, может быть, случайно рожденный человек, раздувший случайную искру мысли и жизни, продиктует стихиям свою светлую, разумную волю, Может быть, он победит тьму и страдания, и наступит мир в человеках, и в великий порядок небес внесется победоносный смысл.
Старик поднял руку к светилам, и продолжал:
— И там, и там, во многих и многих мирах, вероятно, идет святая борьба, и всюду страдают и трудятся.
— Но ведь это ужасно!
— Быть может, победят!
— Но кто оплатит страдания?
— А кому ты станешь жаловаться? И на кого? Случаю на случай? Впрочем, природа, хотя и бессмысленна, но не только богата, а и не так уж несправедлива, и если ты не хочешь принять ее случайный дар, — умри, она не вынуждает тебя жить!
[страница 63 пропущена]
когда из широко раскрытой двери пахнуло холодом, он поднял голову и сердито крикнул:
— Затворите же дверь, вы мне простудите его!
Сандро быстро затворил двери.
— Что вам нужно, мессере? — спросила женщина, повернув к нему голову, но не разгибая спины.
Сандро беспомощно оглянулся на спутника. Его не было.
— Я пришел… — забормотал художник, — я пришел… поклониться новорожденному.
И, подойдя к колыбели, он, нагнулся, и, разглядев крепкий кулачок, торчавший из-под тряпья, бережно и благоговейно поцеловал его.
Воскресение
— Положим, я еще не оглох, как Бетховен, и не ослеп, как Гомер, но к этому близко, и я не знаю, мучили ли их такие невралгии? В сущности, я хуже, чем умер, потому что мертвые, наверно, не страдают, а я страдаю… Страдаю как морально, так и Физически, пан Дзюбецкий. Страдаю оттого, что распадается мое тело, и оттого, что распался мой дух, мой творческий дух. И еще оттого страдаю я, что на всем белом свете нет никого, кто бы меня знал… Забытый мертвец, пан Дзюбецкий, — вот, что я такое. А предо мною лежат скелеты моих, сгнивших еще раньше меня, детей, — моих надежд, пан Михаил.
— Ну, не надо все про печальное, — расскажите, лучше что-нибудь хорошенькое: у всякого человека было что-нибудь хорошенькое.
— Рассказывать? Зачем вам рассказывать? Чтобы развлечь вас? Вот вы ничего не читаете, а я читал не так давно драму, она мне очень напомнила меня и вас… Да. В этой драме есть золотой Наполеон. Такой человек… Он хотел добыть много — много золота, спящего в земле.
Хотел пустить его целой рекой в человеческие карманы. Думал, что это будет хорошо. А на самом деле только сам разорился. И еще, по дороге, убил свою любовь. Свое сердце принес в жертву идолу. Так мы всегда делаем. Все большие души. Но одних судьба награждает хоть славою и сознанием, что они что-то сделали для так-называемого человечества, а у других и этого нет. У меня, например. Так вот Боркман, герой той драмы, ходит как волк у себя в кабинете. Хорошо еще, что у него есть кабинет, а не конура, какую вы сдаете мне за семь рублей, пан Дзюбецкий. Потому что это же могила, любезный мой, а не комната… Так о чем это я… Боюсь, что у меня опять начнется невралгия. Это мой ад. Я умер — и это мой ад. За что только? Но об этом не приходится спрашивать. Разве на свете есть справедливость по сю или по ту сторону?.. Я, кажется, рассказывал вам о драме? Ага. Так вот, к Боркману приходит один писаришка, и они жалуются друг другу, а, говоря от сердца, им друг на друга вполне наплевать. Вот так и мы с вами. Очень вам интересна музыка! Очень вам интересно знать про мою оперу и про мои оратории и что я умираю без пианино, и про то, что у людей уши стали каменные! Вам совсем про другое интересно услышать. Вы все думаете, как бы вам выдать замуж Адель и свести концы с концами. Вы приходите ко мне, потому что у меня, все-таки есть чай.
— Это даже обидно, то, что вы говорите, если вы хотите знать, пан Игнат.
— Что уж нам с вами обижаться? Несомненно, что я умру здесь, в этом вашем склепе. Я постараюсь оставить вам несколько рублей на похороны. А что касается всех этих сокровищ… Да, сокровищ, пан Дзюбецкий: это сокровища, это клад, — вам нечего показывать гнилые зубы, потому что я хорошо знаю, что вы все это сожжете в печке… Вы сожжете в печке моего «Улисса», мое «Воскресение», мое «Завещание Предков Внукам», мои думки, мои мазурки. И я очень рад. Потому что, таким образом, от моих произведений все-таки кому-то будет теплее. Ха — ха — ха!.. Пани Адель погреет у огня свои ножки. Ведь у нее же всегда худые башмаки… Вот какой кашель! В настоящем гробу так не кашляют. Я писал свою Мазурку, опус 34, и тогда первый раз на бумагу хлынула кровь. Я оставил залитые ею строки, а потом дальше писал Мазурку. Это кровью писано, пан Дзюбецкий. Уж у меня и тогда не было инструмента. Так писал, играл на собственных нервах. Сожгите, сожгите все это. Я от времени до времени посылал так — называемым знатокам. У людей теперь каменные души.
Кто-то постучал в дверь:
— Папа, принесли телеграмму для Игнатия Яковлевича.
— Телеграмму? Телеграмму для меня? Что за смешные вещи рассказываете вы, пани Адель? У нас скоро будет светлый праздник, но на всем свете нет человека, который поздравил бы с ним Игнатия Лощинского. Но, впрочем, дайте сюда эту телеграмму… Ха — ха — ха: «Ковно. Музыкальное училище Зейдель». Да ведь это же семь лет тому назад, что я ушел оттуда. Это трогательно все-таки: Сара Эмануиловна послала телеграмму в консерваторию в Варшаву. Я действительно говорил ей, уезжая, будто буду работать в консерватории. Я говорил это в отчаянии; я и не был в Варшаве, Все-таки мои ноты чему-нибудь послужили. Вот, оказывается, там знали мой адрес, и телеграмма дошла.
— Эго телеграмма с оплаченным ответом.
— Да, она с оплаченным ответом. Теперь надо ее распечатать и прочитать. Вы смеетесь, что у меня так прыгают руки. Но я никогда не получал телеграмм. Глаза у меня слабы, а ваша лампа ни к чорту не годится. Что? Вы прочтете? Покорно благодарю. Нет, я прочту сам. «Дорогой маэстро»… Вот это уже совсем смешно. Я прочитал два слова, и слезы мне мешают. Это совсем смешно.
«Дорогой маэстро, краковское музыкальное общество выбрало для пасхального концерта вашу ораторию „Воскресение“, имевшуюся у нас в рукописи. Просим сообщить точный адрес. Необходимо присутствие. Деньги на дорогу телеграфируем».