Шрифт:
Отрезав вилкой треугольничек пирога, она отправила его в рот.
Абигайль подросла. Она точно знала, ведь теперь, когда она взбегала по лестнице, ее глаза были вровень с круто взмывавшими вверх перилами. А еще она теперь дотягивалась до кое-каких полок в кладовой, и кухарке даже пришлось переставить повыше изюм. Кроме того, за столом ей стало видно не только столешницу, но и лица родителей — напряженные, озабоченные, с безжизненными, невидящими глазами.
Она подбежала к отцу и положила руку ему на колено. Он взглянул на нее мутными кроличьими глазами и сказал: «Не сейчас, дочка». Абигайль склонила головку, чуть откинулась и игриво взглянула на него из-под бровей. Это был верный способ умаслить родителей, да и вообще кого угодно, и вызвать у взрослых улыбку. Но сейчас у нее ничего не вышло. Тогда она пододвинулась поближе, чтобы ухватить его за ухо, но он сердито встряхнул головой, словно норовистый жеребец: «Дочка, не приставай».
Когда в комнату вошла мать, отец совсем утонул в кресле и кашлянул. Абигайль ясно видела, да и трудно было не заметить, что он изображает, будто болен сильнее, чем на самом деле, лишь бы добиться участия матери. И в самом деле, Элиза остановилась около него и погладила по широченной куртке, закрывавшей его спину. Он снова кашлянул. Абигайль тоже готова была выказать ему участие, но чувствовала, что сейчас она ему не нужна. Ему нужна была мамочка. Вид у Элизы тоже был не слишком радостный, и Абигайль, обогнув отца, подошла к ней и ласково прижалась к юбке. Ее нежность была вознаграждена: мать опустила руку ей на плечо. Абигайль всегда старалась утешить ближнего, сделать окружающих хоть немного счастливее, чему и посвятила всю свою оставшуюся жизнь. Она преданно жила при матери еще долго после болезни отца, которая, пусть он поначалу и преувеличивал ее тяжесть, все-таки имела место и вскоре свела его в могилу. Потом место матери занял муж, который никогда не был с ней добр и ласков настолько, насколько мог бы, потому что у него просто не было в этом нужды.
— Боюсь, больше нам отдать нечего, — сказала мать отцу.
Отец кашлянул с крепко сжатыми губами, потом сказал:
— Они оставят нас без гроша. Долгие годы работы, все до последней спички — все достанется этим Теннисонам.
Вошел Фултон и с неприкрытым отвращением уставился на повернувшиеся ему навстречу унылые лица родителей. Ничего не сказав, он вышел и хлопнул дверью.
Зашелестели листья, повеяло выпивкой. Кто-то от нечего делать тискал в руках гармонику, нет бы сыграл, а то лишь извлекал из нее время от времени отдельные тихие звуки. На костре пузырилась похлебка из заячьего мяса. А напротив девушки проворно вырезали короткими ножами прищепки на продажу, словно яблоки чистили.
Юдифь рассказывала ему о двоих недостающих.
— Назвал нас гнусным племенем и что гнать нас надо изо всякого ци-ви-ли-зованного государства. Его это слова, так он мне и сказал. И что стереть нас надо с лица земли. Стереть, да.
— А сам священник.
— Христианин.
— Ну, или прикидывается, — сказал Джон.
— Вот-вот. Прикидывается. Еще месяц-другой назад это была общая земля, и что бы она ни родила, что бы ни вскормила, — все было общее, как воздух божий. А теперь тут эта железная дорога, а парней наших в тюрьму. И ведь никак не узнаешь, вот разве из табличек, а они читать-то не умеют, неграмотные. А детки без отцов остались.
— И когда их выпустят?
Она покачала головой, как если бы никогда, потом сказала:
— Через год или два. А может, раньше, так я думаю.
— И вы теперь отсюда уходите.
— Мы лес любим, в лесу еды много. Но нас стали слишком уж часто тревожить по ночам, в кибитки лезут, а собаки наши с ума сходят. Поедем пока в Кент на ярмарку. Нам и самим туда охота, по правде сказать. Там все наши собираются.
— Развлекаться, стало быть, на ярмарку.
— Ну не я, — ответила Юдифь. — Ежели я чего и могу, то только болтать. Ну, может, погадать кому. В былые времена я могла подняться в четыре утра, и прыгать, и скакать, и что хочешь делать. А теперь уже ни на что не гожусь. Вон она там весело проведет времечко, — и Юдифь указала трубкой на одну из девушек, вырезающих прищепки. — Встретится со своим любезным дружком. Вон, руки от страсти дрожат. Вишь, что вытворяет.
Если до девушки что-то и донеслось, то она сделала вид, что ничего не слышала, и зашептала что-то через плечо своей соседке слева.
— И он туда приедет, да? — спросил Джон, ни с того ни с сего ощутив внезапный укол ревности.
— Приедет, а как же. Они лет с девяти не видались, тогда и обещались друг другу, и с тех пор как хотят зазнобе-то своей весточку послать, так люди и передают из уст в уста, ежели кто куда едет. Но в Кент его люди приедут тогда же, когда и мы.
— Понятно, — Джон отхлебнул еще вина. — Сейчас вернусь, — сказал он и поднялся на ноги.
Мягкий свет, пробивающийся сквозь листья. Джон расстегнул штаны и, придерживая правой рукой живот, пустил струю меж уходящих вглубь толстых корней граба. Он думал о девушке, о ее любви, о том, как влюбленные идут по жизни порознь и как жизнь теперь воссоединит их, как они наконец сольются в единое целое. Что за волнение, должно быть, кипит у нее в груди! Подлинная страсть. Вот и у Джона тоже. Тут и одиночество, и скитания, и тоска по дому, по Марии. Как ей удалось сохранить верность и преданность, когда весь мир сбился с пути истинного? Он почувствовал, что ноги промокли, и увидел вокруг башмаков натекшую с корней лужицу. Придет же в голову мочиться в горку! Вот так всегда и бывает, когда живешь в четырех стенах и мочишься исключительно в ночной горшок. Он вытер носки башмаков о землю.
Продираясь обратно сквозь ветви деревьев, он прокричал:
— А как отсюда выбраться? Расскажите. Как выбраться из леса?
— Выбраться? Куда?
— На север. В Нортгемптон.
— На север ведет Энфилдская дорога.
— И как ее найти?
— Если хочешь, мы оставим тебе знаки, когда будем уходить. Узелки на ветках. Они тебе подскажут дорогу.
— Правда оставите?
— Если хочешь.
— Хочу. Только, чур, это между нами.
— Между нами? Да у нас тут все между нами. Мы попусту не болтаем.