Шрифт:
Но Адыл подступил к нему в ярости:
— А яблоки куда?
И опять тишина потянулась, пока кривоносый не сказал коротко:
— В степь.
— В степь, куда же, — развел руками старший, — если ехать хотите… Яблочки из одного вагона — в степь.
Старик тихо спросил:
— Паровоз где возьмете?
— Дядя в красной фуражке даст. Он тоже жрать хочет.
Кривоносый уже стоял около молодого. Один старший сидел, ожидая решения другого старшего. На лице его застоялось полусонное, ленивое ожидание, пока Адыл и Мансур осыпали старика жесткими узбекскими словами.
— Пусть помолчат, — еще жестче оборвал их старший, укоряюще чмокнув языком.
Мансур затрясся, схватил молодого спекулянта за плечи и толкнул к двери, которую открыл Адыл.
— Ай-яй-яй! — пристыдил его молодой. — Инвалида толкаете…
Он стоял на костылях, как тумба, неподвижно. В вагон врывалась метель.
— Айда, — сказал кривоносый и первым спрыгнул в ночь, в снег, и помог сойти молодому.
И старший, кряхтя, поднялся:
— Спасибо за угощение.
И нахлобучил шапку. И уже за спиной его старик обронил:
— Я согласен.
Оба друга переглянулись и уставились на старика, как на спятившего с ума, и Мансур крикнул:
— Йок! — что значит по-узбекски: «нет».
— Йо-ок, — протянул Адыл.
— Что они говорят? — спросил старший.
— Они тоже согласны.
А Майя спала за ящиками. Возможно, ей снилась Рязань, где ждал ее папа, возможно, видела она родной дом во сне и маму, живую, и сон ее был крепким, как детское счастье. Никто из пришельцев не видел Майи, и она не видела, как из хвостового вагона вылетел и ударился о землю ящик и яблоки раскатились по снегу.
За первым ящиком вылетел второй и тоже разбился. Яшики были непрочные, из тонких досок, легко бились… Горела «летучая мышь», колыхались тени, и там, куда доставали концы жидких лучей, росла гора битых ящиков, а яблоки отпрыгивали от них вразброс, все дальше проваливаясь в снег.
— Что вы делаете? — вдруг раздался страшный девичий голос.
Старик выглянул из вагона, уже опустошенного наполовину.
Майя стояла в снегу, с ужасом смотрела вокруг. Стала бессмысленно подбирать яблоки, стала вытаскивать их из снега.
— Дяденьки!
Вслед за стариком высунул голову на улицу молодой спекулянт в дохе:
— Кто орет? Что за стерва?
Старик заволновался:
— Она с нами едет. Не бойтесь… Не стерва… Хорошая девочка.
— Куда едет?
— В Ризай… Мы взяли…
Майя смотрела, ничего не понимая.
— Приблудная? Вот еще! А ну, вон отсюда! Брысь!
— Нет, нет, не брысь, — уговаривал старик, — Она своя… Майя!
Он звал ее, переиначивая ударение, имя девушки звучало как «моя».
— Продаст еще.
— Не продаст! — Старик соскочил и приблизился к Майе. — Тише, дочка, тише… Ехать надо, стоять не надо Собирай доски. Дрова будут…
— Что вы делаете? — повторила ошеломленно Майя и огляделась.
Вокруг падали ящики, бились с треском.
— Дочка, — сказал старик просительно и виновато. Она замахнулась на него обеими руками. Он смотрел ей в лицо. А она била его в грудь яблоками, которые держала в руках, и кричала, давясь от плача:
— Бандиты!
Он не отвечал. Тогда она побежала прочь по шпалам, растворяясь в темноте. Старик бежал за ней в эту темноту и звал:
— Дочка! Дочка!
Что-то подвернулось ему под ногу, он чуть не упал, наклонился, поднял яблоко, потер о халат и опустил за пазуху.
Постукивали рельсы на стыках. Покачивались ящики в вагоне. Молчаливо сидели вокруг печки их хозяева в распахнутых халатах. Раскаленная печка обдавала недобрым жаром, сухие доски потрескивали в ней, стреляли безостановочно, брызгая из-за приоткрытой дверцы гаснущими искрами. Досок лежало много. Навалом. Старик подсовывал их в огонь.
Теперь было много топлива, но огонь не мог отогреть сердец. Старик объяснил мне это так:
— Человеку холодно, когда сердцу холодно.
А я слушал и думал, что литература родилась задолго до чернил и бумаги. Был бы рассказчик и слушатель. И первой, конечно, родилась сказка.
Жизнь подсказывала сказки даже тогда, когда в ней ничего не случалось. А может быть, скорее всего — тогда?
Может быть, сказка рождалась от тоски по тому, чего не случалось. Чего не было на самом деле, но чего хотелось. Я не знаю, появляется ли человек на свет для счастья, как птица для полета, но уж, верно, для того появляется человек, чтобы что-то сделать. Для подвига даже. Это да. Это так. И если нет его, подвига, за долгой-долгой вереницей дней, то безгрешная сказка заменяет пустоту, как мечта, которая богаче жизни.