Шрифт:
— Хоть руби ее, стерву! — ответил старшина.
Сапрыкин принес еще конскую попону и застелил пшеничные стебли. Все же ради старшины отнял у коней единственную попону, сберегаемую доныне.
— Марш! — скомандовал Белка.
Тронулись, и старшина сказал нам, потряхиваясь на лафете:
— Моя бабка у помещицы коров доила. Уж не знаю, сколько было тех коров, но она была на всех одна. И рассказывала нам, маленьким: главное — не останавливаться. Остановишься — и руки отвисают. Конец дойке. И на марше так…
Мы шли и думали, что все же старшина обхитрил Белку, дал нам отдохнуть минут пять-шесть и переобуться заодно, а теперь спасал свою репутацию. И, радуясь тому, что все это прошло у него без сучка без задоринки, и считая, что уныние — самое последнее дело на свете, что, как волка, его нельзя подпускать к себе, что если у тебя осталось два патрона, одним надо стрелять в волка, старшина Примак попросил:
— А ну, Музырь, запевай песню про меня!
Глупо было бы на Эдькином месте спрашивать, что за песня, после того, как старшина сам исполнил ее припев: «Ах, Примак, ах, Примак…» Мы пели это в веселые минуты раскрепощения от старшинского надзора, когда казалось, никто не услышит ни слова. Мы были уверены в этом так же, как сейчас в том, что он давно знает песню. Может быть, слышал ее из-за угла конюшни. Шел к нам и остановился, споткнувшись о свою фамилию. Может быть, в другом месте… Мог бы наказать виновных или хотя бы невзлюбить, а вот зачем-то он слез с санитарной повозки, был с нами этой ночью…
Эдька втянул в себя воздух.
— Разлетайся, тишина, — запел он негромко, насколько позволяла эта ночь, — появился старшина…
Что он, спятил? Дойдет до припева… Сам Примак мог спеть о себе такое, это даже вышло кстати, когда он рассказывал про бомбу. А мы?
— Голосок у старшины — майский гром средь тишины! Надо было начинать припев. Мы прикусили губы и безнадежно завертели головами: кто выручит? Может, сам старшина? Нет, старшина качался на лафете и ждал. Короткую заминку заполнил перебор конских копыт.
— Ах, Примак, ах, Примак, — выдавил Эдька, — удивительный Примак!
— Хо, — сказал старшина, помотав головой, — хо-хо! И все мы облегченно подхватили в четверть голоса:
— Ах, Примак, ах, Примак, удивительный Примак! Мы не пели бы, если бы не майор…
— От такого голоска, — продолжал Эдька даже с некоторой военной лихостью, — каждый глохнет на века! Но глухой наверняка тоже слышит Примака!
Теперь мы выплеснули припев без задержки. А когда допели наконец длинную песню и удивились Примаку в последний раз, старшина спросил:
— Слышишь, сержант? Люди! Без стыда, но с совестью. Это я уважаю.
Белка не отозвался. Может, забыл о старой строке припева, не заметил ее в рассказе старшины, а может быть, одобрил новую. Песня его не заботила. Его заботила вода для коней, а вода все не появлялась. Луна разливала по небесным далям свой седоватый свет. Дорога заветвилась навстречу нам — тут и тут, похоже, разъезжались по полю. Значит, мы приближались к населенному пункту, как с первых дней войны стали безлично называться города, села, поселки, деревни, деревеньки и хутора. Что там, впереди? Белка отрядил в разведку Сапрыкина и Эдьку. Вот уж не подберешь лучшей пары! Они и при нас не уставали схватываться, и в отличие от Лушина, который, не найдя слов или не желая отвечать, позволял посмеяться над собой, Сапрыкин не был кротким, никому не давал спуску, отвечал на все по-своему и даже чувствовал себя победителем. Почти всегда.
Но, может быть, Белка считал, что такие спорщики лучше подстрахуют друг друга в разведке, не успокоятся на первом впечатлении? Или посылал их вдвоем в надежде, что стерпятся-сдружатся? Не знаю. Он нам не докладывал, что и почему.
Они ушли, и мы ждали их с полчаса. Кто сидел, склонив голову, кто лежал на спине. Один раз Саша Ганичев сказал мне:
— Длинный день.
— И ночь, — ответил я.
Самыми длинными были эти полчаса. Белка все чаще всматривался вперед, на слабо различимую дорогу. Наконец там затемнели две тени, и одна из них постепенно стала иссохшим Эдькой, а другая обрела сапрыкинские очертания.
— Ставок, — доложил Сапрыкин, когда они подошли и остановились рядом, как Дон-Кихот и Санчо Панса.
— Пруд, — перевел Эдька.
— Говорят, ставок, — настаивал Сапрыкин.
— Ну, озеро, — попытался помирить их Калинкин, но вызвал целый рой возражений: какое озеро, ставок не озеро!
Мы так устали, что не заметили бесполезной растраты времени, пустых пререканий.
— Вода, — остановил нас старшина.
— Фрицев еще не было в селе? — спросил Белка, даже не сделав замечания, видно пощадив за усталость.
— Нет.
— Село большое?
— Не так чтобы…
— Среднее.
— Ставок на том конце, — доложил Сапрыкин.
— Хорошо, — сказал Белка. — Пройдем село без задержки.
Эдька шагал рядом со мной и дышал, раздувая ноздри.
— Ты все дуешься на Сапрыку? — спросил я.
— Если бы ты знал, каково это — ходить в разведку назад и оставлять своих ближе к врагу. Наверно, вперед лучше. Тогда хоть свои за спиной… А Сапрыка! Пес!
У ставка были глинистые берега, на которых мы поминутно оскользались. Скинув сапоги, мы постояли в воде. Лягушки, разбуженные нашим вторжением, недовольно заурчали.