Шрифт:
– Чего не откликаешься? – услышал Федор и увидел перед собой Зимина.
Ничего сказать Федор не мог, только несколько раз беззвучно пошевелил он губами. Глыба все сильней давила на плечи, коленки занемели, опухли; вот-вот подогнутся. Странная тишина, тяжелая, острая, пахнущая больницей тишина вошла ему в уши, заложила их и стала медленно растекаться по телу, наполнять веки, тянуть их вниз. Он понял, что теряет сознание. Но вдруг в этой сонной, в этой последней тишине раздались гулкие, как взрывы, слова:
– Федор, слушай меня… Ты слышишь? Сухие губы Федора чуть шевельнулись.
– Я возьму камень, а ты, когда я скажу, уходи. Вниз и в сторону. Осторожно уходи… Не задень… Ты понял?
Федор моргнул и почти тотчас ощутил на согнутой, почти сломанной своей шее теплое дыхание.
– Давай… – прошептал возле самого уха голос. – Ну?
Федор стоял ни жив ни мертв: стронься хоть на миллиметр – глыба сорвется и мгновенно раздавит его.
– Уходи, – напряженно повторил голос. Федора словно прибило к скале.
– Пошел! – закричал Зимин.
Млея от ужаса, Федор оторвался от глыбы и почувствовал невероятную, ошеломительную легкость.
Глыба не давила, не надвигалась, не преследовала, она оставила его в покое.
Судорожно сжимая обеими руками веревку, он опустился еще и отпрыгнул в сторону. Его круглое, краснощекое лицо залила бледность. Оно как-то все обвисло, перекосилось, а губы мелко дрожали. Он глянул со стороны на эту глыбу, широколобую, тупую, дикую, и увидел под ней маленькую тонкую фигурку человека в ушанке, стеганке и валенках, с блестящими кольцами на поясе. Она, эта слабая, беспомощная фигурка, удерживала многотонную глыбищу.
И когда Федор подумал, что минуту назад он стоял на этом же месте, к горлу подступила тошнота и перед глазами закачалась скала, и эта глыба, и Ангара, и он, чтобы не упасть, припал к качающейся стене.
– Саша! – вырвалось у него. Он впервые назвал бригадира по имени.
Нет, тяжесть не отпустила Федора, с новой силой давила она на него, сжимала, сплющивала, и не было от нее спасения.
С замирающим сердцем увидел он, как бригадир медленно повернулся лицом к глыбе, удерживая ее грудью и руками. Потом… Потом произошло что-то малопонятное и неправдоподобное. Зимин стремительно оттолкнулся ногами от скалы, очутился в воздухе и, мгновенно подтянувшись на веревке, оказался над глыбой, а она прошла под ним и, увлекая водопад камней, загрохотала вниз. Зимин ударился о стену и повис на веревке. «Жив ли?» Еще мгновение, и он зашевелился, уперся валенками в скалу и, перехватывая руками веревку, полез вверх.
Когда Федор, ослабевший и мокрый, еще не поборов дурноту, кое-как взобрался на скалу, бригадир отвязывал от колец веревку. На его лбу вспухли две большие шишки, левая щека была рассечена, и из нее на снег текла кровь.
Все перевернулось внутри у Федора.
– Саша…
Он хотел еще что-то сказать, но голос осекся.
Зимин отвязал веревку, кинул на землю и приложил к щеке горсть снега.
Когда снег набух и стал весь красный, он бросил мокрый, с отпечатками пальцев комок на землю и взял новую горсть.
– Пурга будет завтра, – сказал он, – посмотри на закат.
Но Федору не было дела ни до неба, ни до пурги. Он подошел к бригадиру, не зная, что делать, что сказать, куда деть свои большие ненужные руки.
Зимин, прижимая к щеке горсть снега, пошел к обогревалке, а Федор остался на краю скалы. Он смотрел вслед Зимину, и впервые за два года Сибирь не показалась ему такой холодной и неуютной.
Скала и люди
Два человека спят на дощатых нарах, а один сидит на ящике и смотрит в железную печурку. Гудит пламя, дрова быстро чернеют, превращаясь в уголь и пепел. Человек всовывает в дверцу новые смолистые поленья, и они мгновенно сгорают. Но зато в обогревалке тепло, и никак не скажешь, что здесь Сибирь, и спящим на досках, наверно, снятся хорошие сны.
Человек сидит у печки и смотрит, как клокочет огонь и на поленья набрасываются языки, то синие, то желтые, то красные. А за тонкими стенками обогревалки стонет ветер, точно он промерз, и дергает дверь – тоже хочет погреться у печки. Временами ветер доносит приглушенный стук и треск: это его товарищи с тяжелыми буровыми молотками висят на скале и окоченевшими руками сверлят в твердом камне шпуры для аммонита. Через несколько лет здесь подымется ГЭС. Ангара хлынет в турбины, по берегам раскинется город с асфальтированными улицами, и побегут по ним троллейбусы, в скверах вспыхнут светильники, а на перекрестках будут продавать мороженое и газированную воду. А сейчас…
Бездомный ветер рвет дверь обогревалки, заваленной снегами. Двое мужчин в ватной одежде раскинулись на грязных нарах, а третий сидит у печурки и неподвижно смотрит в огонь.
Он без ушанки. Лицо у него худое, с шершавой кожей, с косым шрамом на правой щеке, волосы свалялись, как войлок. Он еще молод, но оттого, что он задумался, вдруг откуда-то понабежали морщинки на лоб, под глаза, и кажется, что он не так уж молод: много пожил, многое видел. Он и вправду не очень молод: тридцать три. Он сидит сгорбившись, невысокий, крепкий, в расстегнутой телогрейке, сидит и смотрит, как кипит, клокочет, мечется в печурке огонь. И вдруг огонь превращается в костер на берегу Днепра: пламя и закопченный котелок на проволоке и запах ухи заполняют обогревалку. Человек смотрит в огонь, и внезапно пол под ним начинает вздрагивать и сотрясаться – танк мчится вперед, и его гремучие гусеницы переваливаются через бугры, канавы, кюветы, окопы, и он, пригнувшись, сидит за рычагами. Горят русские города, как ворохи сена, пылают села, ветер раскачивает потемневшие трупы повешенных у вокзала. Стелется дым, черной гарью оседает на поля, на снега, на мокрые лица, на бинты солдат. Огонь ползет по стране, ползет по лесам, перехлестывает реки, и вот он уже подымается по ступеням рейхстага, шатает над городом огромное густое зарево…