Шрифт:
Человек смотрит в печку. Возле него спят двое товарищей, крепко спят, спят, пригвожденные к доскам. Ему не спится. Он сидит и слушает, как с Ангары ветер доносит треск буровых молотков, и думает о них, надежных парнях, которые заскорузлыми ручищами, как слепого медвежонка, берут за холку Сибирь. А огонь в печурке гудит, поет на все лады, клокочет, тепло растекается по телу – до утра сидел бы так, и смотрел, и грелся, и думал…
Вдруг распахивается дверь, и в домик вместе с клубами пара с грохотом входят трое мужчин в ушанках и стеганках, перетянутых верхолазными поясами. Они все в инее, в каменной пыли. Шаг у них тяжелый, усталый, скрипучий – шаг рабочих людей.
Человек, сидевший у печурки, поднимается, натягивает на свалявшиеся волосы ушанку, запахивает телогрейку. Двое спавших на нарах встают, протирают кулаками глаза и прыгают на пол. И трое мужчин захлопывают за собой дверь и уходят в жестокий мороз, в теснящий дыхание ветер. Они идут к громадной дикой скале, нависшей над Ангарой, – здесь будет дорога к будущей плотине, – и только робкий сизый дымок, вьющийся над трубой домика, напоминает им о тепле и уюте, о том, чего вдоволь будет у людей, которые придут сюда после них. А те трое, что пришли из стужи, расстегивают телогрейки и подбрасывают в печурку дрова.
Они сидят у огня, слышат, как ветер дергает дверь и временами доносит стук буровых молотков, и они думают о тех, кто сейчас на скале…
1957
Кешка
Кешка лежал на животе, уперев локти в песок, курил и задумчиво смотрел на спокойную синеву Байкала. На море был полный штиль – ни всплеска, ни морщинки, и вода казалась тугой, неподвижной, словно она, как и Кешка, глубоко задумалась о чем-то. Рядом сидели двое мальчишек и ожесточенно спорили, пустят ли атомный ледокол на Байкал. Юра, сын учительницы местной школы, тонкий, вертлявый мальчонка, утверждал, что с Байкала хватит и одного старого ледокола «Ангара», который сейчас ремонтируется на судоверфи в поселке Лиственничном, что Байкал – это не Ледовитый океан, где нужно круглый год проводить через льды караваны судов.
Юра позапрошлым летом приехал с матерью из Батуми, и это небольшое сибирское море после огромного Черного моря никак не казалось ему достойным того, чтоб сюда пускать сверхмощный атомный ледокол.
Зато Тимоша, сын рабочего с золотого прииска, здесь родился, был исконный байкалец и считал, что Байкал – едва ли не самое большое и важное море в стране. И то, что с ним не был согласен этот тонконогий насмешливый мальчонка, которого трудно переспорить, обижало и злило.
– А омуля жрать любишь! – крикнул вдруг Тимоша, сжимая кулаки: все мирные доводы были исчерпаны, и ему захотелось хорошенько стукнуть приятеля по лбу.
– Люблю. А что?
– А то, что и сюда пустят ледокол!
Юра завалился на спину и, как клоун в цирке, вскинул обе ноги.
– Омуль и атомный ледокол – нет, это здорово! – смеялся он, дрыгая ногами.
У Тимоши побледнели уши. На его широком лице резко проступили веснушки.
– Кешка, ведь правда пустят?
– Когой-то? – спросил тот, не поворачивая головы.
– Атомный ледокол.
– Держи карман шире!.. – Кешка сплюнул на песок.
Он был равнодушен к этому спору. Он по-прежнему лежал на животе и курил папиросу медленными, экономными затяжками, стараясь растянуть удовольствие.
Кешка весьма смутно понимал, что такое атомный ледокол, и уж совсем не мог понять, зачем он нужен на Байкале зимой, когда вся жизнь замирает. Кешка не привык мечтать о чем-то неясном, далеком, несбыточном. Сейчас он, например, думал о том, что скоро начнется перелет кедровки – темной, в светлую крапинку птицы, очень глупой и вкусной, – и нужно сегодня же приготовить хозяйство – починить рогатки, насобирать на берегу мешочек каменных круглячков: они летят, как пули, стремительно и точно – редкая кедровка увернется… Мысли о кедровках были ясны и ощутимы для Кешки, как эти каменные круглячки, но как можно думать о том, чего даже и не представляешь?
Кешка был костист, коренаст и неописуемо рыж. Ветерок слегка шевелил его длиннющие, с полгода не стриженные кудри. Его шея тоже густо заросла, волосы воинственно торчали вокруг ушей и почти скрывали их, а макушка походила на рыжий водоворот. Его крошечный – пуговкой – нос драчливо смотрел вверх, и толстая верхняя губа оттопыривалась, обнажая крупные крепкие зубы, которые с необычайным проворством раскусывали кости, а если нужно было, вытаскивали из досок гвозди не хуже клещей. Левый глаз его сильно косил, и трудно было установить, куда он смотрит.
Между собой поселковые мальчишки звали его Кешка Косой. (В Сибири почти каждый пятый человек – Иннокентий, и в поселке было шестеро Кешек; и чтобы их не путать, каждый имел кличку.) Но называть его так в глаза мальчишки боялись: Кешке стукнуло четырнадцать лет, но кулаки у него были вполне взрослые. На его худом крепком теле болтался замусоленный и заплатанный офицерский китель, с которым он не расставался круглый год, непомерно большие штаны от рабочей спецовки и огромные брезентовые туфли с бечевками вместо шнурков.