Шрифт:
В одной руке, на кончиках пальцев, мама держала плоский белый бумажный сверток — на манер того, как официанты в дорогих ресторанах носят между столов тарелки, и она смотрела прямо перед собой в дверь с улыбкой, которая не имела к улыбке отношения. Но мама смотрела не в глазок, давая мне возможность надеяться на ее неведение, что я стою за дверью и разглядываю ее. Белый плоский сверток покачивался вровень с ее правым ухом, уже наступила осень, на ней было серое пальто и красный шарф. Ей скоро исполнялось пятьдесят, значит, она была моложе меня, пишущего эти строки, и это очень странная мысль. Я подумал, что она хорошо выглядит.
Но что-то важное изменилось. Время разделилось на до и после, я перешел границу, возможно, переплыл реку вроде Рио-Гранде и теперь оказался в Мехико, где все не так и немного пугающе, но переправа оставила следы на моем лице, и мама увидит это с первого взгляда — что мы теперь по разные стороны реки, — и маму ранит, что я по собственной воле оставил ее, и поэтому она больше не любит меня и не хочет терпеть рядом. Отойди от меня, скажет она, ты, идиот.
Я мог притвориться, что меня нет дома, что я отправился на утренний сеанс в кино или в магазин или вообще еще на работе, вышел в утреннюю смену, но она наверняка уточнила это заранее, к тому же я соскучился и поэтому открыл дверь.
— Привет, — сказал я.
— Привет, — сказала она, — вот и ты, — сказала она, потому что я заставил ее ждать слишком долго.
— Заходи, — сказал я и отступил на шаг. Она переступила порог. Она не была ни весела, ни раздражена, чуточку нетерпелива, с нередким у нее выражением лица давайпокончимужесэтойерундой.Мы прошли через небольшую прихожую на кухню. Здесь у меня был порядок, что уже неплохо, потому что во втором помещении, единственной комнате, я хранил все свои вещи, и они были в основном свалены кучей, должен признать.
— Сидишь без денег? — спросила она.
— Да нет, — сказал я, — не то чтобы.
— Ну и правильно, — сказала она и положила белый сверток на кухонный стол. Потом бросила быстрый взгляд на «Авессалом, Авессалом!», который по-прежнему лежал там же.
— Очень вязко написано, — сказала она.
— Согласен, — ответил я. — Но книга хорошая.
— Наверняка. Правда, должна признаться, хоть это и стыдно, что я ее не дочитала, — сказала она, и уж если начистоту, то и я был совершенно уверен, что тоже не продерусь до конца романа. Хотя правда и то, что мне нравилось его читать, пусть я так и не одолел его полностью. В этом и была странность — что это не играло никакой роли.
Мама тремя пальцами раскрыла бумажный кокон с одного конца и осторожно вытянула картонку с двумя наполеонами. Я уставился на них, я не знал, что сказать. Не знал, рад ли. Или мне неприятно.
— Из Бергенсенса? — сказал я, и она ответила:
— Вовсе нет. А кофе у тебя есть?
— Конечно.
— Тогда ставь воду, и к делу.
Я сделал, как она сказала. Казалось, я вообще ничего не смогу сделать, если она сначала не скомандует мне, что и как я должен делать. Итак, я поставил кипятиться воду и заметил, что мама разглядывает мои руки, не изменились ли, и они, конечно, выглядели уже иначе, они были красные, заскорузлые, под ногти въелась полоска траура, все это она увидела, плюс у меня ныла спина от постоянных резких движений и непривычного перетаскивания тяжестей по многу часов кряду, два месяца подряд, круглые сутки, как мне казалось, но я не собирался заговаривать об этом, если только она сама не спросит, а она не спросила.
Я украдкой бросил взгляд на часы над дверью и увидел, что до вечерней смены три часа. Времени более чем достаточно, чтобы попить сейчас кофе с пирожным, а потом ехать на работу, две остановки по восточной линии метро, в Экерн, где отец проработал много-много лет, с моего раннего детства, а теперь ушел, потому что ему стала не по силам целая смена в грохоте, шуме и гаме, сутками, неделями, и каждую неделю все снова здорово, его организм перестал выдерживать хронический сбой своих биологических часов, отец то чашку на пол уронит, то тарелку, и живот болел, и сорок километров на лыжах, которые он пробегал каждое воскресенье всю свою взрослую жизнь, вдруг оказались непомерны, раз за разом он не мог их одолеть.
— А тебе разве не надо на работу? — спросил я.
— Куда? На «Фрейю»?
— Ну да. Куда же еще?
— Я больше на «Фрейе» не работаю.
— Я не знал.
— Еще бы, откуда ты мог узнать, — ответила она.
Я вставил в колбу с коричневым пластмассовым держателем бумажный фильтр, положил три ложки кофе, залил их кипятком и стоя ждал, пока кофе будет готов, глядя в окно на Финнмарк-гате и на почти голые деревья на горке, прозванной Ула Нарр [6] , на рамы, которые я покрасил в светло-красный цвет, зная, что мне придется перекрашивать их в белый, если я соберусь отсюда переехать, а я наверно соберусь. Я перелил готовый кофе в чайник-термос столь же откровенно оранжевого цвета, как рамы — красного, и собирался наконец сесть, но мама сказала: «Чашки и блюдца», — и я, не коснувшись еще сиденья, снова выпрямился и пошел к стенному шкафчику за чашками и блюдцами. Потом нашел в верхнем ящике жарочную лопатку, которой я раскладывал пирожные в те редкие разы, когда у меня в доме появлялись пирожные, и положил ее рядом с наполеонами, а сам сел, сейчас ее вроде бы все устраивало. Она взяла лопатку, аккуратно переложила пирожные на блюдца, а потом все-таки встала и принесла из верхнего ящика две вилки.
6
Ola Narr (норв.), Дурень Ула — персонаж норвежских сказок, норвежский Иван-дурак.
— Ну вот, — сказала она, — давай-ка попробуем, а о том не будем больше говорить.
Не будем больше говорить. А мы еще не начинали говорить. Она отмотала все к моменту до того, как это случилось, и к пирожным тоже было не придраться, наполеоны превосходного качества, я давно не пробовал ничего вкуснее, а мне можно верить, тут вы имеете дело с экспертом, и на улице уже настоящая осень, за окном ветер гонит по мостовой клубы пыли и листья каштанов, кленов и лип, и асфальт кажется тверже, чем летом, он похож на застывшую корку, на которой можно поскользнуться и удариться до бесчувствия. Но в кухне тепло от батареи центрального отопления поднимается по ногам и животу, батарею я тоже покрасил красным. И к тому же слишком поздно. До меня вдруг дошло, что теперь уже поздно. Надо ей было прийти раньше, или мне надо было раньше поехать в Вейтвет, в дом с дурацкими картонными стенами, по ним ударь — и не просто будет дыра, но нога окажется у соседей, и я понял, что и она думает о том же, что поздно, и знает, что я это тоже знаю, но считает, что пока мы будем просто жевать пирожные и обо всем помалкивать, то сумеем сохранить наше знание под спудом. К тому же она пришла не прошения просить, а потому что это она меня родила. Я — ее сын. Вот в чем дело. Она пришла сюда как мать. И все равно — слишком поздно, что-то сломалось, тетива натянулась слишком туго и начала рваться с треском, который легко было услышать в кирпичных стенах. И я знал, что она слышит его так же ясно как и я.