Шрифт:
18
Я ехал в город по шоссе на Скаген, довольный собой и сосной, лежавшей комлем вверх во всю свою исполинскую мощь, с поправкой на датские размеры исполина. Я легко давил на педали, но вот уже проехал старую заправку, мы ездили сюда столько лет, сколько отдыхали здесь, затоваривались пивом, когда все остальные магазины были закрыты. Я не раз телепался здесь среди цистерн, теряя равновесие по причине избыточного градуса в крови, когда приезжал за очередными бутылками.
Я проехал Стуркёб с магазином по правую руку и длинной каменной оградой слева, за ней возвышалась фландстрандская церковь, ее оштукатуренные стены слепили белизной в свете позднего солнца, и покатил вдоль кладбища, которое делило свои высоченные деревья с парком «Платан», они совершенно незаметно перетекали друг в друга в дальнем углу кладбища. Я остановился на полпути и прислонил велосипед к каменной стене, там кроме него уже стоял один велосипед, дамский, потом вытащил из кармана табак, свернул сигарету, прислонился спиной к стене и закурил, держа сигарету, как ее держал бы Альберт Финни с велосипедной фабрики, если бы ему было дано проехать сквозь время, разделяющее нас, и встать тут рядом со мной. Я поднял голову и посмотрел в сторону похоронного бюро на той стороне улицы. По бокам от входа были выставлены на обозрение гладкие, блестящие, четырехугольные камни, а сверху на них восседали бронзовые голуби, потупив взор с раздражающим выражением христианского смирения. Я перевел взгляд в сторону больницы и дома престарелых на углу. На всех трех его этажах были лоджии. На одной из них просидела в плетеном кресле последние годы жизни моя бабушка, пока не легла на кладбище у меня за спиной, и те несколько раз, что я ходил туда навестить ее вместе с девочками, одной или обеими, по девочке в каждой руке, в кулаке у нее была зажата бумажка «Сегодня придет Арвид». Но она забывала про бумажку, та бесполезно торчала у нее в руке, лежавшей на клетчатом пледе, неизменно закрывавшем ноги, и она не узнавала меня.
Я не понимал, что творится с моим телом: то ли табачок действовал на меня как наркотик, то ли солнце, лежавшее на крышах и светившее прямо в лицо спокойно и неуклонно, но внезапно я почувствовал себя гораздо лучше, чем во все предыдущие недели. И раз уж я чувствовал себя так хорошо и был возбужден, как будто немного выпил, то решил заодно прогуляться по кладбищу, пройтись среди высоких деревьев по дорожкам, пока не стемнело, — я любил гулять по этому кладбищу и делал так много раз.
Было чудно, что деревья такие голые, и поэтому казалось светлее, чем летом, когда я обычно гулял здесь, и видно сейчас далеко, хотя солнце Уже склонилось. Внутри располагались ровные ряды выверенных по высоте оградок, аккуратный прямоугольник вокруг каждой могилы, но у некоторых перед камнем были провисшие цепи на столбиках, а у кого-то чугунные, окрашенные в белое калитки в низкой зеленой изгороди, и не меньше половины надгробий украшали голуби, половина из них — живые. Когда я ступил на дорожку и заскрипел гравием, они взмахнули крыльями и разлетелись, как делают обычные голуби.
Я знал дорогу, но не пошел туда сразу, а свернул налево, сделал круг, вернее, четырехугольник и подошел к могиле с другой стороны, чем обычно, на этот раз все камни стояли ко мне надписями, что облегчало поиски.
Она в футболке стояла на коленях перед камнем с тремя именами и выдергивала засохшую траву и сухие, завядшие цветы из небольших кувшинов, в которые она же их и посадила. Время цветов кончилось уже давно, но сюда много недель никто не приходил, чтобы навести красоту. Я остановился, не дойдя несколько метров, и замер.
— Это ты? — спросила она и не повернулась.
— Да, это я, — сказал я, но, поскольку она ничего не ответила, мне пришлось продолжить. — Я был уверен, что ты спишь дома.
— Нет, как видишь.
— Вижу, — ответил я.
Я сделал вдох. Чувствовал я себя по-прежнему хорошо.
— Давай помогу, — сказал я.
Она повернулась вполоборота и взглянула на меня. Она плакала, это было заметно.
— А что с твоим лбом? — сказала она.
— Стукнулся о дерево.
— Только что?
— Да.
— По пьяни?
— Нет, — ответил я. — Я не пьянею от бокала кальвадоса и банки пива.
— Банки пива?
— Да, Хансен угостил.
— Понятно. И о чем вы говорили?
— Мы разговаривали о Ленине.
— О Ленине?
— Да, — ответил я, а она покачала головой и показала на что-то позади меня на дорожке, по которой я пришел, лицо у нее опухло, особенно глаза.
— Можешь принести ведро? Они вон стоят у кладовки с инструментами.
Я обернулся и посмотрел в ту сторону. Штабель ведер высился у дверей домика с остроконечной кровлей, крытой красной черепицей, симпатичного, но со старомодной претензией на что-то.
В стене кладовки был кран с цементным поддоном.
— Легко, — ответил я.
У меня было прекрасное настроение. Я прошел несколько метров до кладовки, снял верхнее пластмассовое ведро и отнес ей. Она поставила его между ног, чтобы стояло твердо, и стала складывать в него засохшие цветы и жухлую траву, она выдрала все это руками и вдруг с силой умяла всю кучу внутрь ведра. Потом выпрямила спину, сняла перчатки, провела рукой по волосам и замерла. Я ощутил неловкость и решил, что сейчас самое время сказать ей.
— Я выкорчевал сосну, — сказал я и тут же понял, что не следовало говорить этого сейчас.
— Правда?
— Да, — ответил я.
— Это хорошо, — сказала она. — Честно говоря, ты должен был своему отцу хотя бы это дело, ему самому уж не по силам, а он столько для тебя делал, — сказала она, и я подумал: а что он такого для меня делал, скажите на милость? Но она уже продолжала: — Теперь ты вошел в силу. А отец состарился. Ты меня понимаешь?