Довлатов Сергей Донатович
Шрифт:
— Народ?! — с изумлением переспросил капитан. — Народ?!
В голосе его звучало невыразимое презрение.
— Народ?!
На одной из редакционных летучек присутствовала талантливая журналистка Сарафанова. Попросила слова и говорит:
— Положение в газете — критическое. Нет главного редактора. Вот предыдущий редактор — это был редактор! Как закричит, бывало! Как затопает ногами! Все дрожат от страха. И всем сразу ясно, что делать… А Довлатов только улыбается. И каждый пишет, что хочет. Разве так можно?
Можно! Кричать я совершенно не умею. (Хоть и был надзирателем в уголовном лагере.) Не умею и не хочу.
И не буду. Даже на мою собаку Глашу. Даже на журналистку Сарафанову!
Я думаю, тоска по железному наркому — еще один рудимент советского воспитания. Тоска по «сильной власти»! Тоска по директивным указаниям! Тоска по нашей врожденной личной безответственности!
Какая это мука для советского журналиста — писать, что хочешь. Без указаний! Без разъяснений! Без директив!..
Позвонил мне друг, Александр Глезер:
— У меня есть одно предложение.
Изложил свое предложение.
— О’кей, — говорю, — соберемся, решим.
Глезер страшно рассердился:
— Что это еще за новости?! Что это за колхозная демократия?! Ты главный, ты и решай!
— У нас, — говорю, — коллектив решает. Народ.
— Народ?! — с изумлением переспросил Глезер.
И я невольно вспомнил майора госбезопасности…
На Западе мы сориентировались довольно быстро. В бытовом отношении. Знаем, где что купить. Более того, знаем, где что продать.
В наших беседах то и дело мелькают слова:
«Кеш, сейл, ту бедрум, инкомтакс…»
Теперь спросите у рядового эмигранта, как по-английски — совесть? Разум? Благородство? Сострадание?
Наступит тягостная пауза.
И не случайно.
Сориентироваться в нравственном отношении куда труднее. На это уходят годы. Десятилетия.
Помню, мой знакомый амбициозно говорил, жалуясь на какие-то действия ХИАСа:
— Безобразие! Да как они смеют! Меня во Львове даже антисемиты уважали! А здесь…
Знакомый искренне верил, что уважение антисемитов — есть максимальный показатель его общественной роли. Свидетельство абсолютного признания масс. Высшее достижение! То, к чему надо стремиться!
Стоит ли напоминать ему, что Гитлера антисемиты уважали еще больше!
Другой мой знакомый, квалифицированный, одаренный журналист, говорил:
— Ты критикуешь мои статьи?! Да я за самого Гришина речи писал! Ты понял?! За самого Гришина!..
Нечто подобное было и со мной. Я тоже писал речи за другого человека. А он их, запинаясь, читал на собраниях. Правда, это был не Гришин. Это был ректор кораблестроительного института, профессор Е. В. Товстых.
И я даже не того стыжусь, что занимался вредной халтурой. Мне стыдно, что эти речи нравились парткому. (До поры, до времени.) Что я был не просто холуем, а холуем-энтузиастом.
Стыдно, что я на это решился. Еще более стыдно оттого, что у меня это неплохо получалось…
С первых дней мы уяснили — в Америке надо работать. И большинство с этим примирилось. Ради этого, можно сказать, и ехали. Тем более, что всякая работа здесь хорошо оплачивается.
Короче, вкалываем. Трудимся. Обставляем квартиры. Машин накупили, дубленок. Все нормально…
Наступает вечер. Закрываются офисы. И едем мы домой.
А дома у нас все замечательно. Телевизор — цветной. Холодильник — набит. Жена в иностранном пеньюаре…
Курицу поели. Телевизор включили. Сидим…
Можно, конечно, и развлечься. Отправиться на сто восьмую улицу. Подойти к русскому магазину. (Это если вы живете в Форест-Хиллсе.) На Брайтоне, я думаю, есть свои любимые места…
Подойдите. Увидите небольшую толпу. Услышите взволнованные речи:
— Говорят, Фима лайсенз получил?
— Да не лайсенз, а велфейр!
— Он же, вроде бы, за кеш работал?
— Одно другому не мешает…
А кругом — цивилизация! Самая развитая в мире! Самая разнообразная! Кино и театр! Опера и балет! Мюзик-холл и варьете! Стадионы и музеи! Диско и бинго! Кафе и рестораны! Школы карате! Салоны красоты!..