Урин Дмитрий Эрихович
Шрифт:
— Тебя кто поил? — покрывая все, закричал Василий. — Жена платоновская? Кулаки? Кто поил? — и, круша все и всех, разъяренный и страшный, он бросился на отца.
— Отца не трожь! Отца! — снова закричали в задних рядах, и передние ряды подались вперед, словно их давили сзади. Бросились на Василия, на старика, на меня, друг на друга, какой-то разряд бросил всех в эту свалку.
— Бей его трактором! Трактором! — выделялся голос, пискливый, как у скопца.
Любите ли вы превращения? Убежден, что любите. В погоне за превращениями ненасытное человеческое любопытство заполняет балаганы фокусников, стоит за спинами художников и толпами окружает маляров, превращающих серые заборы в голубоватые. Иной скептик знает все мировые законы, а глядишь, останавливается у окна, когда квартирная хозяйка выливает во двор черную воду из эмалированной миски и тряпкой моет миску у дождевой бочки. Он с увлечением смотрит на посудину, которая только что была рябой, в грязных полосах и крапинках, а вот уже стала белой, блестящей, эмалированной.
Между тем все сущее превращается — растет, сгибается, морщится, набухает, меняет цвета, голоса и запахи. Трудно, однако же, уследить за медлительными процессами природы. Оттого, может быть, мы и любим фокусников, у которых роза растет на глазах у почтеннейшей публики, а ребенок превращается в бородатого мужчину в три счета — эйн, цвей, дрей, — и заборы у маляров становятся другими, только проведешь мягкой кистью по грязному дереву, — между тем человек седеет незаметно, деревья покрываются почками постепенно, а явления эти достигают сознания сразу, настигают вдруг: проснешься как-нибудь, откроешь ставни, а на дворе весна, листья молодые, светло-зеленые и маленькие, — посмотришь в парикмахерской в зеркало, а ты уже совсем седой. Ты ли это? Ты! Пусть дома на столе стоит карточка, где ты в курточке сидишь с мамой в плетеном кресле и читаешь какой-то фотографический альбом. Ты ли там? Нет, не ты.
Если бы сейчас был вполне развернутый социализм и после трех-четырехчасовой работы можно было бы свободно искать свое призвание, я отдал бы свою жизнь наблюдению за медленностью природы. Я бы часами, днями, ночами сидел над стеклянной банкой и следил за тем, как какая-нибудь тварь растет, меняется и увядает. Сам бы линял, морщился и увядал за это время, но глаз бы не отрывал.
Рыжий Алексеев из Балайбы рассказывал мне, что он решил проследить, в какие дни растет его двенадцатилетний сын. Для этого он сделал зарубку на двери в рост мальчика и каждое утро подводил его к этой зарубке. Полгода мальчик не рос. Алексеев разозлился и бросил примерку. Месяца три спустя он вспомнил о ней и подвел сына к зарубке. По его словам, мерка поднялась сразу на четверть аршина. Думаю, у Алексеева произошла ошибка. Человек не останавливается на полгода. Однако оторваться хоть на время, для того чтоб увидеть превращение, очевидно, необходимо.
Это правило сохраняет свою силу и для социальных превращений — самых необычайных превращений из всех, какие я знаю.
Мы организовали колхоз «Справедливый путь марксизма». Много встретилось на нашем пути недоверия, робости, упрямства. Спустя некоторое, очень короткое время после организации мы покинули колхоз. Мы работали в разных местах Советского Союза, между тем над землей прошла зима, весна, лето. В колхозе засеяли все поля, подняли триста га целины, и, пока вырастал хлеб, пока он зрел и наполнялся, балайбинцы так изменились, что я, пожалуй, растерялся бы, если бы такое превращение увидел в один день, как у фокусника.
Все это написано здесь для того, чтоб никто не пугался дикости, может быть варварства, во всяком случае — прославленного истинно русского духа, который исходил из Балайбы в дни нашего пребывания там.
Надо помнить, что это первый период. Землю засевают — она черная, снимают хлеб — она золотая. Кто не знает, как много темноты, нищеты, зверства было и еще осталось в бывшей России, тот никогда не поймет, как много уже сделано в Советском Союзе и как много еще надо сделать.
Не обижайтесь за родину, когда здесь будут показывать ее варварство. Помните, что время идет. Его движение трудно увидеть. Но растут дети (пионеры, фабзайцы), всходят урожаи (хлопок и пшеница продвигаются на север), выпадают дожди (гниют телеги, прокладываются дороги, собирают автомобили), текут реки (вращаются турбины), — время идет, превращения происходят.
Я лежал на полу в той же избе. Темнота окружала меня. Я видел все предметы в комнате, но из-за темноты не понимал их. Постепенно я начал создавать из груды, высившейся в центре, образы сваленных скамеек. Я лепил их из темноты, и они становились все ясней и ясней. Такое именно состояние и называется — привыкать к темноте. Я привыкал.
Почему я лежал? Был ли я ранен, побит, смят, терял ли я хоть на минуту сознание? Нет, нет, нет. Стыдно сознаться: я был свален, мог подняться, но лежал, потому что меня охватила лень. Очевидно, она родилась из разочарования, из какой-то мелкой мысли, поразившей меня во время свалки. «Стоит ли вставать, суетиться, работать? — подсказывала эта мысль. — Меньше часа тому назад в этой самой комнате ты говорил перед притихшим собранием. Ты видел тракторы и комбайны, о которых говорил, и был уверен в их реальности».
Я лежал неподвижно и вспомнил свою речь. «Теперь ты понял, перед кем ты говорил?»
С каким наслаждением я смотрел на собрание, когда мне удавалось объяснить простейшими словами какой-нибудь предмет, обозначение которого, казалось, застыло в специальном термине. Как вдохновенно возникали у меня эти слова! Как облегчили они мою задачу! Простейший язык кажется законченнейшим языком, но он требует спокойствия. Поэтому мы и не находим его. Наши дети его введут, наши внуки привыкнут к нему, и они совсем не смогут понимать нас — нервных, заикающихся и, вместе с тем, произносящих триста слов в минуту. Наши мысли скачут, догоняя друг друга, каждой набегающей не терпится, и она заливает предыдущую, как волна волну, и есть люди — их называют «современными читателями», — которые уже привыкли и даже находят своеобразное утешение в этом неспокойствии.