Шрифт:
— Весьма вероятно. Но что же заставило выступить Фабра? Что заставило его донести на Шабо и Жюльена, своих единомышленников?
— Этого я пока не знаю. Однако, думаю, и здесь все прояснится.
— А как отнеслись комитеты к доносу Шабо и Базира?
— Мы решили арестовать и тех, на кого доносили, и тех, кто доносил. Правда, Жюльен и Батц успели скрыться, что же до остальных, они в одиночных камерах Люксембургской тюрьмы.
— Это разумно. А дальше?
— Создана комиссия для расследования под председательством Амара; комиссия работает тайно. К ней прикомандирован и Фабр.
— Вот это зря. Я не верю Фабру.
— Я тоже. Но пока он ничем не скомпрометировал себя.
— И все же ему не следовало поручать ведение дела, к которому он причастен; он будет заметать следы и исказит всю картину.
— Этого ему не позволят сделать.
— Будем надеяться. А как с Дантоном? Ведь Шабо затронул и его.
— Только косвенно. И вообще, Дантон держится молодцом.
— Ты всегда был склонен идеализировать Дантона.
— Нет, совсем нет, — с жаром возразил Робеспьер. — кому-кому, а мне-то хорошо известны все слабости Дантона. И тем не менее повторяю: Дантон держится молодцом.
— В каком смысле прикажешь тебя понимать?
— Вернемся к началу нашего разговора: к антирелигиозным маскарадам. Ты думаешь, это минутная блажь народа? Ничего подобного. Это рассчитанная программа, один из важнейших аспектов деятельности крайних. Народ создал культ мучеников свободы: он чтит память Лепельтье, Шалье, Марата. Однако банда Эбера, использовав народный энтузиазм, пошла дальше: она приступила к уничтожению всякого культа, а это прямой путь к полной дезорганизации общества. Почин положил Фуше в Ньевре, за ним двинули Эбер и Шометт. Тогда-то и стали закрываться церкви, а духовенство — отрекаться от сана. И результат; наши агенты из провинции доносят, что «огонь тлеет под пеплом» — крестьянство готово подняться против нас! Вот к чему привела пресловутая «дехристианизация», вот за что должны мы благодарить Эбера, Шометта и их подголосков.
— Все это бесспорно. Но при чем же здесь Дантон?
— Не будь нетерпеливым. Вернувшись в Париж из Арси, Дантон сразу ринулся в бой. В Конвенте, в Клубе — повсюду он стал яростно выступать против «дехристианизаторов», да так ловко, что подлецы отступили. Шометт первым, за ним остальные начали каяться в своих «заблуждениях». То, что ты видел, — последние судороги. Я произнес большой доклад, и, думаю, завтра Конвент утвердит декрет о свободе культов. Вот чем мы обязаны Дантону: без него я так легко не сокрушил бы дезорганизаторов.
— С его стороны это тактический ход.
— От этого он не теряет важности. Характерно, что свора пыталась отомстить Дантону. Сейчас проходит чистка в Клубе. И вот ультра вчера попытались добиться его исключения. Но я взял его под защиту и спас положение.
— А стоило ли это делать? Его исключение было бы нам на пользу.
Робеспьер задумчиво посмотрел на Сен-Жюста и ничего не ответил.
Рано утром он был в Комитете; пришел первым и заперся у себя в кабинете — ему предстояло изучить документ, лишь вчера утвержденный Конвентом, — знаменитый закон 14 фримера.
— Ты будешь обрадован, — сказал Робеспьер. — По существу, это кодификация твоих мыслей, вывод из доклада о Революционном правительстве.
Но Сен-Жюст не находил своих мыслей. Нет, это был труд Робеспьера, и хотя главная идея действительно принадлежала ему, Сен-Жюсту, она приняла в законе иное претворение.
Казалось бы, все начальные положения закона были верны. Здесь было точно сказано и о Конвенте как о «движущей силе правительства», и о комитетах как о высших органах надзора. Он не мог возразить против более четкого подчинения администрации правительству, против превращения прокурора Коммуны в простого «национального агента» или против выделения дистрикта в основную административную единицу. Но в его представлении конституция военного времени должна была выдвинуть принципы. Здесь же давались обязательные рецепты на все случаи общественной жизни, словно законодатель забыл, что жизнь значительно шире любых указаний и рецептов. Сен-Жюст был человеком действия, политиком быстрых, лаконичных и эффективных мер, которые предполагали полную свободу распоряжений и поступков делегированного правительством лица. И как могло быть иначе, пока шла война, свирепствовала контрреволюция и ничто не устоялось, не приняло ясных и оконченных форм?
Его размышления нарушил Робеспьер.
— Ты чем-то недоволен, Флорель?
— Сегодня я доволен всем, но не знаю, что будет завтра.
— Этого никто не знает. А чего опасаешься ты?
— Да ведь могут арестовать и отправить в Комитет общей безопасности.
— За что? — совершенно серьезно спросил Робеспьер.
— За нарушение закона. Я облагал богачей, что ныне запрещается, и действовал по своему разумению, а не по параграфу, что ныне есть криминал.
— Не беспокойся. Закон обратной силы не имеет, — и бровью не повел Робеспьер.
— И на том спасибо. Однако горько все же. Стараешься, из кожи лезешь вон, вроде чего-то добился — и псу под хвост.
— Чепуха, сам знаешь, что чепуха. Сделанное вами не пропадет. А впредь, конечно, нужно соразмерять свои силы с «параграфами». Закон — великое дело. Где нет закона, наступает царство эберов.
— Но как твой закон может определить, чт'o необходимо в данный момент, в данной обстановке? Ведь только совершенное знание местных условий дает верное решение.
— Верное решение… Не спорю, ты, Леба, Кутон, Буонарроти всегда примете верное решение. Но есть и другие, кого неопределенность закона может подвинуть на злое дело.