Пупин Михаил
Шрифт:
В периоды денежных затруднений моим обедом была миска бобового супа и кусок черного хлеба, которые продавала за пять сентов миссия Бауэри. Это было замечательной едой в те холодные зимние дни. Но миссия Бауэри вдобавок к бобовому супу, как бы в виде дессерта, преподносила своей клиентуре проповеднические собрания с горячими речами. Некоторые из этих речей мне понравились. Однако, были и такие проповедники, которые оскорбляли мое религиозное чувство, так как они признавались, что были раскаявшимися пьяницами и безбожниками. Они увещевали слушателей, как и я, жертв экономического кризиса, что каждый может зажить богато, если покается и вернется к Христу. Я не только не пил, но никогда не отворачивался от Христа. Взгляды покаявшегося пьяницы на человеческую жизнь действовали на меня отталкивающе и я отвернулся от миссии и покинул Бауэри.
Перетаскивание угля в подвалы, расчистка тротуаров от снега в ту памятную зиму были здоровым занятием, к тому же еще и веселым, хотя и не очень доходным. Покраска подвалов и подвальных помещений на Лексингтон авеню было более выгодным делом, но зато страшно удручающим. Проводить день за днем в темных подвалах, ночи в неуютной холодной комнате на Норфолк-стрит, окруженным неприятными соседями, в большинстве своем иностранцами, — было слишком много для сербского юноши, привыкшего к широкому раздолью пастбищ родного села и видевшего чудесный мир на берегах золотого Делавэра. Читальный зал в библиотеке Купер-Юниона до некоторой степени облегчал духовный гнет, хотя и был набит печально выглядевшими людьми, жертвами экономического кризиса, приходившими с Бауэри, чтобы побыть в тепле. Мне захотелось снова увидеть прекрасный мир полей, с их простором и свежестью, с их чарующей близостью к Богу.
Возможность представилась, и примерно в середине апреля 1875 года я снова был на ферме, на этот раз в Дэйтоне, в штате Нью-Джерси. Семья моего хозяина состояла из его жены и пожилой дочери, старой девы. Я был единственным работником в хозяйстве. Моей работой были довольны, и женщины проявляли большую заботу обо мне. Но фермер, назову его мистер Браун, вбил себе в голову что юноша, проживший целую зиму на Норфолк-стрите в Нью-Йорке, вблизи безбожного Бауэри, нуждается в духовном возрождении. Это был очень набожный баптист и вскоре я открыл, что он с его вечными наставлениями и проповедями был еще хуже того покаявшегося пьяницы, чьи проповеди заставили меня покинуть миссию Бауэри и отказаться от ее знаменитого бобового супа. Каждое воскресенье, два раза, я со всею семьей должен был ходить в церковь и сидеть между матерью и дочерью. Я чувствовал, что весь приход начал замечать, как мистер Браун и его семья делали всё возможное, чтобы превратить «безбожного юношу-иностранца» в верного баптиста. Мистер Браун, казалось, весьма спешил с этим, так как каждый вечер по крайней мере в течение одного часа он заставлял меня слушать чтение библии и перед тем, как мы расходились ко сну, он разражался громкой и пылкой молитвой: «Да зажжет Господь Бог Свой свет в душе тех, кто блуждает в темноте». Я знаю теперь, что он перефразировал слова Евангелия от Луки: «Просветить сидящих во тьме и…». Но в то время я полагал, что он имел в виду мою малярную работу в подвалах Лексингтон авеню и считал его молитвы чем-то, что имело непосредственное отношение ко мне.
Радость жизни, которую я вдыхал днем, ранней весной, на полях, омрачалась вечером религизоным фанатизмом мистера Брауна — этого дряхлого святоши, думавшего о небе только потому, что у него не было никаких других проблем земного бытия. Он делал всё возможное, чтобы лишить религию поэтической красоты и зажигающей душу духовной силы, и превращал ее в древнюю египетскую мумию. Сербский юноша, видевший в св. Савве своего воспитателя, а в сербских национальных былинах — объяснения к св. писанию, не мог восторгаться религией, которую проповедывал фермер Браун. Я вспоминал Вилу и ее мать с берегов золотого Делавэра, «блестящие перспективы», которые они пророчили мне впереди, и с грустью спрашивал себя: уж не является ли фермер Браун одной из этих «перспектив». Если так, то это «перспективы», от которых я готов убежать.
Однажды в воскресенье вечером, после церковной службы, фермер Браун представил меня своим приятелям, сообщив им, что я являюсь сербским иммигрантом и не знаю еще всех сторон американской религиозной жизни, но что я делаю большой прогресс на пути к этому и в один прекрасный день могу стать активным членом их прихода. Перед моими глазами, как луч, мелькнул образ моей православной матери и св. Саввы, я вспомнил маленькую церковь в Идворе, патриарха в Карловцах, и готов был крикнуть: нет, этого не будет! Я промолчал, но дал себе клятву, как можно быстрее доказать фермеру Брауну, что он ошибался. Я встал на другой день задолго до восхода солнца, проведя бессонную ночь в составлении точного плана освобождения от мистера Брауна. Утреннее небо сияло золотым покровом и возвещало о наступлении чудесного апрельского дня. Поля, птицы, отдаленные леса и проселочная дорога — всё, казалось, присоединялось к мелодичному гимну свободы. Я распростился с гостеприимным домом фермера Брауна и кратчайшим путем направился к лесу. Пробудившиеся птицы, распускавшиеся почки и лесные цветы с нетерпением ожидали появления на востоке благословенного солнца. Не то было со мной: я молил, чтобы оно помедлило, я хотел уйти как можно дальше от фермы Брауна, пока он не узнал, что я сбежал. Когда солнце было уже высоко на небе, я остановился и присел отдохнуть на гористой опушке леса. У моих ног простирались луга, и я, вспоминая слова поэта Негоша, наблюдал за «светлоглазыми каплями росы, скользящими по солнечным лучам высоко к небесам». С гористого места, на котором я отдыхал, я заметил у горизонта отдаленные очертания города в башнями и высокими крышами, похожими на крыши церквей. Сгораемый любопытством, я двинулся туда. После трех часов пути, я перешел по мосту через канал и вступил в город. В этом городе была только одна торговая улица. После долгих блужданий по лесам и лугам без завтрака я почувствовал волчий голод и усталость. Мирный вид этого, похожего на монастырь, города располагал к отдыху и вкусной еде. Я купил булку и, выбрав место под вязом перед зданием, напоминавшем мне резиденцию пражского архиепископа, принялся завтракать. Завтрак состоял из одного лишь хлеба, но я ел с таким аппетитом, какого у меня еще никогда не было. Мимо меня то и дело проходили похожие на студентов юноши, направляясь в здание, перед которым я сидел. Один из них, заметив мой аппетит и как бы завидуя ему, спросил меня, не хочу ли я добавить к моему хлебу немного итальянского сыру. Он, очевидно, принял меня за итальянца, введенный в заблуждение моим смуглым лицом и темными волосами. Я ответил ему, что сербский сыр был бы лучше. Он засмеялся и сказал, что Сербия и сербский сыр были неизвестны в Принстоне. Тогда я гордо заявил, что, может быть, в один прекрасный день и Принстон услышит о Сербии. И странно, в 1914 году я был первым, кто был приглашен в Принстон выступить с речью по поводу австрийского ультиматума Сербии. Я был гостем ныне покойного Мозеса Тэйлора Пайна и показал ему вяз перед Нассау-Холлом, где сорок лет тому назад завтракал. Студенты приняли мою речь с энтузиазмом. Две недели спустя перед ними выступил с речью Дернбург. Они приняли его в штыки и сорвали собрание.
Съев булку, согретый теплыми лучами апрельского солнца, я незаметно для себя заснул. Мне приснился сон: будто бы в здании, куда направлялись студенты, было большое собрание людей, которые пришли туда по случаю присвоения мне какого-то академического звания.
Когда я проснулся, я вспомнил о письме, написанном матери год тому назад из Гамбурга, в котором я обещал ей, что скоро вернусь с большими знаниями и научными заслугами. Сон напомнил мне, что мое обещание было точно записано в механизме, контролировавшем мое сознание.
Принстон был не похож ни на один город, которые мне приходилось видеть до этого. Я читал о Хилендаре, знаменитом монастыре на Афонской горе у Эгейского моря, основанном в 12-ом столетии св. Саввой. Я видел на картинах его постройки, где монахи проводили жизнь в затворничестве и учении. И я воображал, что Принстон с его многими монастырскими зданиями был как раз таким местом, где молодым людям представлялись все возможности учиться, чтобы стать учеными людьми, способными посвятить свою жизнь тому делу, которому служил св. Савва. Когда я, погруженный в свои мысли, медленно шел к железнодорожной станции, мне встретился один студент и вступил со мной в разговор. Он был немного старше меня и его лицо светилось добротой и благородством. Оказалось, он очень многое знал о Сербии и даже о сербах в Австро-Венгрии, и когда я сказал ему, что я приехал в Америку искать знаний, он выразил надежду, что в один прекрасный день может быть, встретит меня, как нового студента в Принстоне. Студент Принстонского университета, общество студентов и приятелей, похожих на этого красивого юношу, — невозможно! — думал я, смотря из окна вагона, как университетские здания Принстона постепенно исчезали в отдалении и в то же время сознавая, что поезд вез меня снова к Бауэри. Восемь лет спустя я перечитывал свое письмо, посланное матери и описывавшее Принстон. Чтобы успокоить мать, я выразил в нем твердую надежду, что в один прекрасный день она получит письмо, подписанное мной, уже студентом Принстонского университета.
Небезынтересно заметить здесь, что мой хороший друг, выдающийся ученый Генри Фэрфильд Осборн, был в том году второкурсником Принстонского университета. Может быть, он был похож тогда на того благовоспитанного юношу, который показал мне дорогу к станции. Будущий президент Вилсон поступил в Принстон осенью того же года.
III. Годы испытаний
Виды Принстона надолго запечатлелись в моем уме. Слова принстонского юноши, что он в будущем может быть встретит меня как студента Принстонского университета, продолжали звучать в моих ушах и казались насмешкой. Мне представлялось невозможным, чтобы крестьянский парень из сербской деревни, немного больше, чем два года тому назад носивший крестьянскую овчинную шубу и шапку, вдруг очутился в одних рядах с теми юношами-студентами, которые были похожи на аристократов. Европейский аристократ никогда бы не сказал этого, и это меня озадачивало. На моем пути перед поступлением в Принстонский университет, эту родину благородного американского юношества, я видел бесконечную цепь трудностей. Я чувствовал, что моя общественная неподготовленность была более серьезным препятствием, чем неподготовленность в тех вещах, которые можно было выучить по книгам. Эта трудность не может быть преодолена, если я буду общаться с людьми, обитавшими в районе Бауэри, а я ехал туда. Чем ближе подходил поезд к Нью-Йорку, тем меньше у меня было желания возвращаться туда. После Нассау-Холла Бауэри был слишком резким контрастом, но перемена Бауэри на Нассау-Холл, думал я, будет еще более крутой. Я выбрал среднее и направился к Христиану на Вест-стрит.