Пупин Михаил
Шрифт:
— Да, — сказал Джим, — Декларация Независимости без людей воли и ума также не имела бы большого успеха. И великие идеалы Гражданской войны без таких людей, как Линкольн и Грант, превратились бы в пустой звук. Эта страна, дорогой мой, — говорил Джим с большой теплотой, — является памятником людям ума, воли и неустанной деятельности.
Джим высказал и эту частичку мудрости экспромтом, с той же легкостью, с какой он бросал лопатки угля в огонь его топок. Для него это было очевидной правдой. Для мальчишки, как я, привыкшего смотреть на государство как на памятник королям, принцам и их победным армиям, это было новостью. И я сказал ему об этом, вызвав у него насмешливое замечание, что мое путешествие в Америку вряд ли меня чему-нибудь научит, если оно не научило меня выбросить из моей головы все дурацкие европейские понятия, чтобы приготовить в ней место для новых идей, которые я могу найти в Америке.
Замечания Джима всегда были кратки и всегда оставались в моей памяти.
Джим был всеобщим любимцем на фабрике и то, что он был обо мне хорошего мнения, весьма улучшило мое положение. Мистер Поул, самый молодой и самый энергичный хозяин фабрики на Кортланд-стрит, часто заходил в котельное отделение. Я полагал, что взгляды Джима интересовали его не меньше, чем работа котлов. Однажды утром он пришел очень рано, перед гудком и перед пуском парового двигателя, и обнаружил в котельном помещении меня, усердно помогавшего кочегару. Джим в шутку представил ему меня, как студента приехавшего из Принстона на Кортланд-стрит, где в дневное время я быстро усваивал технику бисквитной промышленности, а вечерами вбирал в себя всю мудрость Купер-Юниона. Несколько дней спустя мистер Поул сообщил мне, что моя слава — маляра пекарского фургона и подвальных помещений на Лексингтон авеню, а также мои учебные показатели в техническом черчении на вечерних курсах Купер-Юниона дошли до правления бисквитной фабрики, и оно решило дать мне повышение в работе. Меня поставили помощником экспедитора. Это означало не только повышение моего жалования, но и общественное продвижение. Я перестал быть рабочим, который получает недельную плату и стал служащим, имеющим месячный оклад. Я чувствовал себя так же, как чувствует себя англичанин, когда ему присваивают звание Пэра. Рабочие, служившие со мной, включая и Эйлерса, определившего меня на фабрику, не показывали никакой зависти. Они соглашались с Джимом, говорившим им, что я — «умница». Джим характеризовал меня тем же словом, которым называла меня моя Вила на берегах Делавэра при каждом моем английском чтении, и я видел в этом хорошее предзнаменование. Джим, Вила и Христиан с Вест-стрит были моими авторитетами, чьим советам я следовал всегда при отбывании срока новичка.
Их благоприятные отзывы обо мне я ценил высоко и был уверен, что срок моего ученичества быстро подходил к концу.
Мои обязанности как помощника экспедитора состояли в том, чтобы наблюдать за упаковкой бисквитов, помогать писать адреса кистью и краской на пакетах и следить, чтобы они были во время погружены и отправлены. Группа из тридцати девушек производила упаковку. Вначале они, казалось, пытались возражать, каждый раз, когда я находил неправильность в их работе. Они как бы обижались на то, что ими руководил парень-иммигрант, чей иностранный акцент, как они иногда выражались, «мог остановить поезд». Я узнал от Джима, что они всего лишь хотели позлить меня, потому что когда мой сербский темперамент прорывался наружу, мой акцент был ужасным, а это доставляло им самое веселое развлечение. Вскоре я пришел к выводу, что мой успех в работе в качестве помощника экспедитора зависит от контроля над самим собой и от быстрого улучшения моего английского произношения. И то и другое было весьма нелегкой задачей.
Иногда мои усилия справиться с самим собой наталкивались на большие препятствия. Время от времени хорошо нацеленный бисквит ударялся о мою голову, моя сербская кровь мгновенно приливала к щекам и я свирепо впивался глазами в предполагаемого обидчика.
— Взгляни-ка на башибузука, — выводила одна из девушек по этому случаю, а другая добавляла:
— Видела ты когда-нибудь такую болгарскую жестокость!
Эти слова были в то время у всех на устах и касались инцидентов Балканской войны 1876–1878 годов, которую вели против Турции Сербия, Черногория и Россия. Третья девушка высовывала язык и строила мне рожицы в ответ на мой дикий взгляд. Она, вероятно, пыталась меня рассмешить и я, сдаваясь, смеялся. Четвертая декламировала:
— О, посмотрите только на этого красавца! Как он мне нравится, когда улыбается!
И затем все вместе они пели хором:
Михаил мне нравится, Когда улыбается.Я уступал и с каждым днем улыбался больше и больше, после того как я узнал, что у девушек действительно не было никакой ненависти ко мне и что им нравилось дразнить меня. Я бросил высокомерие, свойственное европейским начальникам, и девушки постепенно стали относиться ко мне всё дружелюбнее и начали называть меня по имени, вместо насмешливого обращения «мистер», как они называли и старого экспедитора.
— Ты прогрессируешь чудесно, мой дорогой, — сказал мне однажды Джим и добавил что-то в роде следующего: — Девушки зовут тебя Михаилом также, как и меня Джимом. Они нас уважают, парень, но смотри, чтобы это уважение не испортило тебя. Вот посмотри на меня: я пользовался этим уважением в течение двадцати лет и однако я еще холостяк, вдобавок к тому старый. Ты владел своим темпераментом хорошо, а вот владеешь ли ты своим сердцем, дорогой? — Ухмыляясь и подмигивая, он приблизил указательный палец ко лбу, как бы показывая, что в практической голове хитрого старого кочегара хранилось много мудрых вещей. Я понял его намек, но нуждался ли я в предупреждении? Я знал, что он хотел предупредить меня и сильно подозревал, что Джим открыл один из моих секретов.
Среди тридцати девушек-упаковщиц была одна, которая, по моему мнению, никогда не делала ошибок при упаковке. Я никогда не проверял ее работу. И почему я должен был инспектировать ее, если я был уверен в ее добросовестном отношении к делу. Но я наблюдал за ней и не спускал с нее глаз каждый раз, когда у меня появлялось свободное время и когда я был уверен, что никто за мной не следит. Она замечала это и время от времени кидала на меня внезапный взгляд, чтобы поймать мои восхищенные глаза. Робкая краска стыда выдавала меня, несмотря на все старания скрыть мои мысли и чувства. Она угадывала их и скромно улыбалась, как будто ей это нравилось. Но она умело избегала случая, когда бы я мог ей сделать признание. Я бы, пожалуй, сделал это, несмотря на мою исключительную робость. Мои тетради были полны рисунков, изображавших ее, которые я рисовал и подписывал: Джейн Макнамара. Может быть, Джим видел эти рисунки среди моих чертежей и эскизов котельного отделения, а отсюда и его предупреждение.
Как-то в понедельник утром Джейн не оказалось на ее обычном месте в упаковочной. Одна из упаковщиц, ее подруга, сказала мне, что в прошлую субботу Джейн вышла замуж. Как я ни пытался скрыть свое великое огорчение и показать, что я принял новость с безразличием, мне это не удалось. Девушки заметили во мне перемену. У меня не было ни улыбки, ни хмурого взгляда, но с лица нельзя было снять задумчивости. Ее-то и заметили девушки. Однако они старательно избегали тревожить меня. Только иногда кто-нибудь из них бывало шепнет мне: «Михаил, о чем так крепко задумался?» Я был уверен, что Джим также заметил перемену, но ничего не говорил, как будто ничего не знал. Однажды он представил меня своему знакомому, которого он звал Фредом и который показался мне мужчиной средних лет. Его лицо было изрезано глубокими морщинами, руки у него были большие, костлявые, словно повседневный тяжелый труд стер с них лишнее мясо и жир. Джим рассказал мне, что Фред был еще сравнительно молод, едва лишь перевалил за тридцать, и что двенадцать лет тому назад у него были те же планы и мечты, что и у меня, и по крайней мере такой же ум. Друзья Фреда возлагали на него большие надежды, говорил Джим, но вдруг Фред потерял свое сердце, женился и обзавелся многодетной семьей где-то в Джерси-Сити.