Шрифт:
Когда я после ужина зашел в землянку, лампы, висящие под потолком, были зажжены, все обитатели сидели на нарах, а Генка Тамуров, взобравшись выше всех, громким голосом декламировал:
Поднимай честь народных мстителей! Бей всюду гитлеровских грабителей…Увидев меня, он прекратил чтение.
— Что тут за театр? — спросил я недовольно.
Слушатели смущенно молчали, а декламатор с видом провинившегося школьника объяснил:
— Мы хотели повеселиться. Разрешите, товарищ командир! Ведь у нас нет никаких развлечений.
Да, развлечений у них действительно нет, надо хоть на этот раз позволить.
— Ну, добре, — ответил я, — веселитесь. — А сам забрался в свой уголок на нарах.
Ребята, должно быть, сговорились еще до моего прихода. Появился баян. Анищенко растянул мехи во всю длину и вдруг зачастил с переборами развеселый плясовой мотив. Кто-то выскочил на середину, затопал, заплясал. Зрители хлопали.
Потом опять выступил Тамуров.
— Следующим номером нашей программы… обзор на злобу дня в исполнении… сами увидите… Играй, Саша! — и запел:
Тимофей — длинный ус — На подрыв ходить не трус…Слушатели смехом встретили знакомую уже историю о том, как Есенкова оглушило взрывом и как после этого его поставили на некоторое время кашеваром. Потом о том, как Лида напугала солтуса. Но когда певец начал еще что-то о Лиде, она схватила его и стащила с нар.
— Кончай! Хватит частушек!.. Пускай Гусев споет.
— Правильно!.. Давай!.. С песней дружить — в бою не тужить.
И вот, перебирая струны гитары, Гусев выводит негромким и мягким тенорком:
Василечки, василечки, Голубые васильки…Потом еще декламировал кто-то, еще пели, еще танцевали. Мне было не до того. Сидя в уголке на нарах, мы (я, Черный, Каплун) вели разговор о посылке диверсионной группы далеко на запад, к Ченстоховскому железнодорожному узлу. Это было вполне реально, и даже люди были намечены — хорошие люди, они сумели бы добраться до места и справиться с заданием. Вот только взрывчатки у нас тогда не хватало…
В самый разгар веселья в землянку вбежал дежурный:
— Наши самолеты идут на запад!
Песня оборвалась на полуслове. Все бросились наружу и, столпившись перед землянкой, подняли головы к синему небу.
— Летят!.. Наши!.. Видишь — вон там… Это на Брест.
— Откуда ты знаешь?.. А может быть, на Берлин?..
Грозный гул советских самолетов тяжело плыл на запад.
И в кабинах самолетов сидели, наверно, такие же вот ребята, как Тамуров, Кузнецов, Дмитриев. Если бы они знали, что мы стоим в лесу, и сбросили бы нам пачку советских газет! Как хочется посмотреть свежую «Правду»! Ведь она нас учила и растила… Теперь номер месячной давности бережно развертываешь и читаешь в нем все, даже объявления, ведь и в них жизнь, советская жизнь! Но летчики могли бы принести нам не только газеты. Сколько взрывчатки они могли бы уступить нам. Хорошая бомба весит полтонны. А для нас полтонны взрывчатки — больше пятидесяти взорванных поездов, ведь мы никогда не промахнемся…
Гул самолетов давно затих на западе, а мы все еще смотрели им вслед. Нехотя, поодиночке, возвращались в землянку. Анищенко потянулся было к баяну, но я остановил его:
— Хватит! Отбой!
Будничный день партизанского лагеря кончился.
В землянке темно и тихо. К молодым людям, уставшим за день, сон приходит сразу. А мне не спится. Я прислушиваюсь к ровному дыханию соседей, к чьему-то храпу, к тому, как Каплун ворочается во сне, как Черный шепотом рассказывает что-то Караваеву, — прислушиваюсь, а сам думаю о своем. О людях. О деле. Взрывчатые вещества на исходе. Где будем доставать? В прошлом месяце удалось найти у крестьян килограммов семьдесят толу. Они его прятали и отдали нам… А теперь где возьмешь?..
По какой-то странной ассоциации от взрывчатки и от крестьян, которые ее прячут, мысль моя переходит к Гуляку. Ясно представляется одинокая могила, и он сидит над ней, опустив обнаженную голову. Все у тебя было, Иван, — и нет ничего. Растил, заботился — и остался круглым сиротой. Слышишь ли ты голоса из-под этого холмика, покрытого бурой осенней травой, голоса, взывающие о мести?.. Слышишь, Иван?
А моя собственная семья, где она? Что с ней? Кто остался жив? Ведь эвакуировались под обстрелом, и я даже не знаю, как эвакуировались. Я с первых часов войны вступил в бой и не прекращаю его до сих пор… А они уехали. Я не успел взглянуть на них, не успел поцеловать на прощанье. Но как живо я вижу их! Вот Валя и Тома танцуют на сцене ДКА. Вот Нюся запевает: «Дывлюсь я на небо»… Вот сынишка Толя семенит вслед за строем нашей части, возвращающейся из столовой, а с ним рядом, виляя хвостом, бежит большая овчарка…
Увижу ли я их когда-нибудь?.. Воспоминания о доме нахлынули на меня, и желание быть сейчас с ними — в семье — становится почти неодолимым. Неужели я так и не засну?..
Стараюсь отогнать от себя все мысли, но едва закрываю глаза, как уже новые видения встают передо мной. Едкий дым клубится над Волей, Выгонощей, Рудой. Только головни остались от деревень. В Колках синим и зеленоватым огоньком горят человеческие трупы. Глухой голос замученных женщин, стариков и детей звучит из могил. Он зовет, он ведет, он приказывает. И вот Гончарук подползает к железнодорожному полотну… Задорожный тащит мину… Гальченко и Цымбал снимают часового у склада… Зубков зажигает подбитую машину…