Шрифт:
— Возьмешь две рапиды и пойдешь с поручиком Максом на дорогу Ковель — Сарны. Взорвете два эшелона и узнаете обстановку… Дополнительное задание: присмотрись к Максу. Мы обязаны проверять каждого нового партизана.
Только поздно ночью я освободился от всех этих дел и отправил радиограмму на Центральную базу.
«Прибыл к указанному месту. Приступил к работе. Изучаю обстановку. Возможности для работы большие. В ближайшие дни наведу порядок. Обстановку сообщу дополнительно».
Отряды Крука и Макса
Рано утром мы выехали из лагеря — я, Насекин, Анищенко и Яковлев верхами, а несколько бойцов на двух подводах. Нам, вновь прибывшим, надо было познакомиться с новыми местами и с новыми соседями. Солнце встало над лесом ясное, как и вчера. Таял туман по низинам. Походке было, что это не декабрь, а ранняя осень — погожее «бабье лето». Чистый и свежий воздух, по-осеннему прозрачные гулкие дали. Дышалось легко, и настроение у всех было хорошее, один только Насекин хмурился и молчал.
Четверть века назад места эти были фронтом. По восточному берегу Стохода тянулись русские окопы, а там, где проезжали мы, располагались ближние тылы. От блиндажей и землянок остались неровные ямы и бугры, поросшие травой и крапивой, какими-то кустиками и деревцами. После революции сюда заглядывали только лесники и охотники.
Прежде всего мы навестили лесника — километрах в шести от лагеря. Издалека услыхали постукивание его топора, а когда кривая дорожка вывела нас на поляну, увидели, что жилой дом стоит без крыши, а сам хозяин, продолжая разбирать его, ворочает тяжелые сосновые бревна.
— Что, Борис Иванович, собрался? — окликнул его Яковлев и, обернувшись ко мне, объяснил: — Вот его немцы выселяют.
Мы спешились. Лесник легким взмахом вогнал топор в дерево и полез в карман за табаком.
— Тяжело одному-то?
— Что же поделаешь?.. Они ждать не будут, спалят хату вместе с людьми. А помощник у меня еще не вырос.
— Товарищ Яковлев, надо помочь человеку.
Я уже знал, что Борис Иванович (фамилии его я теперь не помню) — свой человек у партизан, надежный.
Хата его находилась слишком далеко от населенных пунктов, и фашисты, опасаясь, должно быть, что здесь могут найти приют партизаны, приказали хозяину выселиться, угрожая сжечь его жилье. Вот он и решил сегодня перебраться в Железницу, километров за двадцать (он сам был оттуда родом).
Мы помогли леснику разобрать его хату и договорились с ним о связи на будущее время.
Железница, куда он переселяется, расположена рядом с городом Любешовом, на другой стороне Стохода. Борис Иванович обещал доставлять нам сведения о гарнизоне города, о военных объектах, о настроениях жителей. У него было немало знакомых. Кое-что он уже знал и сейчас, а в дальнейшем рассчитывал установить связи с работниками любешовских учреждений.
Едем дальше. Копыта лошадей мягко постукивают по незаметной и ненаезженной дороге. Лес то тесно сдвигается с обеих сторон, так что ветки, нависая над нами, задевают головы всадников, то раздвигается, открывая кочкастые поляны, покрытые бурой мертвой травой.
На одной из таких полянок Яковлев остановился и протянул руку:
— Видите?
Жиденькая струйка дыма поднималась над чащей тощих и голых осинок. Если бы не привычка внимательно и подозрительно присматриваться ко всему окружающему, мы, вероятно, и не заметили бы ее на темном фоне леса.
Я удивился:
— Кто это? Больно уж неудачное место выбрали.
— Кто же знает? Бродячие какие-нибудь. Немца или полицая тут не должно быть… Надо все-таки посмотреть.
И мы поехали на дымок.
Это был не лагерь и не табор — хуже, беднее, непригляднее. Шалашик из сучьев, из бересты, из какой-то затрепанной мешковины не согревал, наверно, и не защищал от дождя. Неумелые и слабые руки мастерили его без помощи каких-либо инструментов. И костерок был разложен такими же неумелыми руками. Он не хотел разгораться, тлел, шипел и чадил.
Сидевшие у костра испугались, увидев нас, но были слишком истощены и утомлены, чтобы бежать или прятаться. Старый еврей с клочкастой белой бородой и ввалившимися глазами на землисто-сером лице привстал и поднял руку ладонью вверх. Я так и не понял этого жеста, но был поражен худобой руки и обвисшими вокруг нее грязными лохмотьями. Две женщины, черноглазые и чернобровые, но такие же худые и землисто-серые, только обернулись в нашу сторону, прижимая к себе двух девочек лет пяти и семи. Все молчали, и даже девочки, испуганные не меньше взрослых, не заплакали и не вскрикнули. Даже на наши вопросы эти люди ответили не сразу. Старик заговаривал и начинал плакать, захлебывался, и худые плечи его тряслись крупной дрожью.