Шрифт:
— Да, общительный, разговорчивый человек, — ответив я. — Но вы хорошо сделали, что ничего не сказали ему. И дальше поступайте так же, товарищ старшина.
— Как же можно, товарищ гвардии подполковник! Я же человек военный, присягу помню и дисциплину знаю. Раз приказано не говорить, значит, умри, а молчи! Мало ли что он союзник и человек веселый. Дело это его не касается.
— Правильно, товарищ старшина.
Мы пошли дальше, прогуливаясь по Шагарту. На Александерштрассе, самой большой и почти не задетой войной улице, нам навстречу показались два автомобиля. Они остановились, и из них вышли корреспонденты, переводчица и один из солдат комендантского взвода.
— Ну-с, где были, что видели? — спросил я.
— Тюрьму! Настоящий фашистский застенок, — сказал Миронов. — Я израсходовал половину катушки, снимая эту проклятую преисподнюю.
— Каменные мешки в два метра глубиной. Сырые, мрачные, без света и воздуха. Я покрылся холодным потом, пока обошел эти ужасные норы, — сказал фотокор Володя.
— А наш общий знакомый Насс провел в такой дыре почти восемнадцать месяцев.
Газетчики переглянулись.
— И нужно еще добавить, что тюрьма Шагарта — это не самая страшная, не самая ужасная из всех фашистских застенков. Мой муж, художник Макс Вебер, просидел в знаменитой берлинской «двадцать второй камере» крепостного подземелья одиннадцать дней, но когда мне разрешили увидеться с ним перед казнью…
— Перед казнью? — в один голос спросили все.
— Да! На двенадцатый день после ареста он был убит в гестапо. Я видела его за несколько часов до казни. Он был совершенно сед, избит до того, что почти не мог говорить.
— Зачем же эти изверги решили показать вам в таком виде вашего мужа?
— Это была прихоть Геринга, желавшего еще больше поиздеваться над ним. Но хватит этих воспоминаний…
— Еще вчера мы бродили по столице, а сегодня мы уже в вашем тихом городке, — меняя тему, сказал Володя.
При этих словах я взглянул на переводчицу.
— Да, наш Шагарт — сонное царство, — без тени улыбки произнесла она. — Такой покой, словно на курорте.
Отпустив машины, мы пешком направились домой. Москвичи рассказывали о далекой столице:
— По ночам зажигаются огни. Садовое кольцо снова окаймлено электрическим светом. Троллейбусы и автомобили мчатся без светомаскировки, улицы полны народу.
— Зато здесь ночью ни одного огонька, — заметил Володя.
— Хватит! Повеселились в свое время фашисты, пусть теперь поплачут, — вставил Миронов.
— Театры и кино ломятся от зрителей. Поверите ли, даже нам, газетчикам, имеющим всюду приятелей и своих людей, стало невозможно попадать в театры, — пожаловался Володя.
— Зато у нас можете пойти в театр без всякой очереди, — сказал я.
— Как, серьезно? У вас здесь есть театр? — оживились гости.
— Ну, театр не театр, а нечто вроде кабаре имеется, — сказал я.
— И давно?
— Третий день.
— Что же там ставят?
— Что попало. Там певцы, и танцоры, и акробаты, и жонглеры. Каждый вечер с шести до половины десятого.
— Значит, мы бы могли сегодня попасть на представление? — спросили гости как по команде, одновременно бросая взгляд на часы.
— Вполне, — ответил я. — Да вы не торопитесь, успеете, можете это сделать и завтра. Сегодня отдохнете, посидим вместе, побеседуем о Москве, ведь мы очень соскучились по ней. За ужином найдется о чем поговорить, а завтра вечером пойдемте все вместе в здешний театр.
За разговором мы не заметили, как подошли к комендатуре. У самого входа нас встретил Першинг с неизменной сигарой во рту.
— А я уже минут пять как вернулся и скучаю без вас! — крикнул он, завидя нас и шагая навстречу.
— Вот и отлично. Все в сборе. Сейчас сядем за стол, — сказал я.
— С удовольствием, — хором ответили корреспонденты.
Спустя несколько минут мои гости вышли из своих комнат и спустились в столовую, где нас уже ждал хорошо сервированный стол. Я не приглашал Эльфриду Яновну к обеду, и, когда мы собрались все вместе, ее уже не было с нами.
Когда по бокалам было разлито вино, гости поднялись, и мы стоя выпили за армию, за победу, за Родину.
— А впереди — Берлин! — сказал Рудин, глядя поверх нас в открытое окно.