Шрифт:
По лесу прокатился тревожный шум, трещали сучья.
— Медведь? — вскинул глаза на товарища Михайла.
— Медведи тихо ходят. Люди поспешают.
Показались трое. Увидали женщин.
— Здесь они!
Первым подбежал к Морозовой Лазорев.
— Жива, госпожа? — Поглядел на охотников. — Кто это?
— Спасители наши.
— Да никак князь Михайло Никитич? — поклонился. — Спасибо! Мы уже все ни живы ни мертвы. Глеб Иванович с Борисом Ивановичем со свету бы меня согнали, коли какая беда с боярынями нашими приключилась.
Подходили все новые и новые слуги. Трубили в рога, созывая рыскающих по лесу искальщиков.
— Михайло Никитич? — переспросила Федосья Прокопьевна. — Не князя ли Одоевского старший сын?
— Князя Одоевского, — улыбнулся Михайло и глянул через плечо: бравый дворянин Иван испарился.
— Мы не забудем твоего благородства, князь, — сказала Федосья, строго глянув на Евдокию. — И за сестрицу мою спасибо.
Объявились носилки. Княгиню Урусову и боярыню Морозову усадили в носилки, понесли, словно боясь, как бы драгоценные птицы не упорхнули вдруг.
Князь Одоевский остался один.
— Эй! — крикнул он. — Иван!
Кусты затрещали, но любвеобильный дворянин не показался.
— Кто это?
— Боярыня Морозова, а которую щупал — княгиня Урусова.
— Мать честная! — Иван выскочил из куста, хватаясь за голову. — Мать честная! Пропала моя головушка.
— И пропала бы. Да большим дуракам везет. Не станет Федосья Прокопьевна дураку мстить. Захотела бы — вот на этом суку уже висел бы давно.
— Михайла, погляди за конем! — попросил вдруг Иван и опрометью кинулся обратно в кусты.
— Да ты никак медвежью болезнь подхватил! — невесело рассмеялся Одоевский.
И подумал вдруг:
«А боярыня-то, Федосья Прокопьевна, меня помоложе будет».
Полы вчера вымыли анисовой водой, и в спальне стоял бодрый дух вольного лета. Алексей Михайлович улыбнулся и уже готов был встать, чтобы тотчас найти какое-то доброе дело и сделать его с радостью, да не встал. И вздоху не дал выйти из груди, чтоб невзначай не облегчить сразу же потяжелевшее сердце.
Не всякий день и у царя хорош. Только есть ли они, хорошие дни, у человека, чьим именем и секут, и казнят, и в Сибирь спроваживают? День у царя тот хорош, если призадуматься недосуг…
Как ни тянул Алексей Михайлович с Нероновым изветом на Никона, а дальше тянуть невозможно, на сегодня собор назначен. Ох ты боже мой! Воистину, что написано пером — не вырубишь топором. Иное чернильное дело огня лютей и камня много крепче. Беда была в том, что Алексей Михайлович ни в одном слове старика Неронова, честнейшей, ангельской души христианина, не усомнился. Никон мог сказать, что на царя он и плюет, и сморкает. Мог не мог, а так вот и брякнул при всем святом соборе. Однако правда та была — малая, большая правда — сам Никон.
«И я ведь, бывает, разгорячась, попу по морде съезжу, коль службу перепутает, — подумал вдруг Алексей Михайлович и ухватился за мыслишку. — Не снимаю же я с себя за гадкое рукоприкладство голову. Не со зла ведь? Кровь кипит. Густая кровь. А у Никона она небось вдвое гуще».
Государь думал о Никоне. И тот, как святоярый столб, вставал перед его взором, накладываясь на веселую картину тысячекупольной Москвы и протекая еще выше и дальше на земли великого русского царства, и все ширясь, ширясь, озаряя неведомые темные пространства иных стран, иных народов.
Это ведь и подумать страшно — приять под руку Войско Запорожское! А Никон — глазом не моргнул. И хоть дело еще не устроилось окончательно, но в то же время и свершилось. Потому что слово сказано: принимаем вас под государскую руку. И быть многим иным великим делам, покуда будет Никон.
В это Алексей Михайлович веровал, и нельзя ему было расстаться со своим светочем.
Но что за неудобство! Предстояло решить судьбу Неронова. А Неронов-то стоял за величие и неприкосновенность царского имени! Взять сторону Никона — согласиться с тем, что патриарх вправе и плевать, и сморкать на сам царский титул. Защитить Неронова — всех недовольных попов на Никона напустить. И с протопопом Логином незадача. Перехватил патриарх! Явное дело — перехватил. А как решить все к общему удовольствию?
Нет, не хотелось царю вставать в тот день с постели. Но ведь не болен и лениться не привык.
Встал. Вспомнил, что сегодня ему исповедоваться у духовника.
Вздохнул. Свой же духовник, перед которым сердце облегчал, ныне как вериги.
Не мог царь прямо в глаза Стефану Вонифатьевичу смотреть. Никон на Стефана много недоброго уже наговорил. Советовал, не церемонясь, поменять духовника. А как так можно? Стефан Вонифатьевич все тот же, никакой вины за ним нет…
Как на пытку, шел царь на исповедь. Нечестивцем себя чувствовал, разнесчастным нечестивцем!