Шрифт:
В новой книге я решил довести историю мемуаров до их публикации и заодно восстановить истинные фамилии кагебешных начальников, «присматривавших» все эти годы за мной. В первом издании по просьбе «товарищей» с Лубянки я Расщепова переделал в Рассказова, а Титова — в Попова.
Готовя книгу к переизданию, я перечитал записи и усомнился в датировке. Выходило, что между визитом к Склярову и публикацией моего рассказа в «Огоньке» прошло менее двух месяцев. Такой бег времени показался мне просто невероятным.
Я уже жил в США, «Огоньков» за 1988 год под рукой не оказалось, и после долгих прикидок и колебаний я «волюнтаристски» растянул ход событий в угоду своему «здравому смыслу», сместил год публикации рассказа с 1988 на 1989 год.
Большинству читателей нет особого дела до 1988 или 1989 года. Годом раньше, годом позже… Но я, обнаружив «прокол», очень расстроился, тем более что проверить даты оказалось проще простого: в библиотеке Браунского университета, где я преподаю, хранится подписка, начиная с первых номеров, не только «Правды», «Известий», «Комсомолки», «Литературки», но и «Огонька», «Знамени», «Нового мира» и многих других советских и российских изданий. В настоящем издании я восстановил последовательность событий в хронологии, по сути вернулся к первоначальной рукописи.
Итак, сразу после встречи со Скляровым я приступил к хождению по редакциям. Теперь в моем портфеле лежали не только воспоминания отца, но и моя собственная рукопись. К тому времени она обрела отчетливые очертания. Начал я со «Знамени», они недавно напечатали воспоминания Аджубея и поэтому представлялись мне посмелее других. И вот я поднимаюсь на третий этаж старого обшарпанного дома, спрятавшегося в глубине двора по улице Двадцать Пятого Октября (сейчас она переименована в Никольскую). Главный редактор журнала Григорий Яковлевич Бакланов был занят, но приветливая секретарша, тем не менее, без промедления проводила меня в кабинет.
Григорий Яковлевич разговаривал с посетительницей. Вид у него был затравленный, на него наседала полная дама с пухлой рукописью в руках. Наконец дама удалилась. Григорий Яковлевич, беззащитно щурясь, развел руками — вот как бывает.
На длинном светлого дерева столе для заседаний по-домашнему расставлены пестрые чайные чашки, на тарелке горкой лежат конфеты, рядом — пирожные.
Мое дело мы обсудили за чашкой чая. Разговор оставил ощущение нерешительности и неконструктивности.
Договорились, что надо подождать решения наверху. Беседа завершалась, и я, смущаясь, промолвил, что вот тут еще я и сам кое-что написал. Порывшись в сумке, я достал объемную рукопись. Я еще не успел ее перепечатать, страницы топорщились во все стороны. Григорий Яковлевич поглядел на меня с испугом. Я вспомнил недавнюю посетительницу и, вздохнув, засунул сверток назад в сумку.
— Это я так… Может быть, когда-нибудь в будущем… — выдавил я.
— Конечно, конечно, — заторопился Бакланов.
Через несколько дней, созвонившись со Смирновым (звали его Костя), я направился в «Огонек». Его редакция размещалась в многоэтажном здании комбината газеты «Правда» наискосок от Савеловского вокзала.
Если в «Знамя» мог зайти любой, то тут потребовалось выписывать пропуск — чувствовалось, что журнал не литературный, а политический.
После недолгого разговора Смирнов увлек меня к Гущину, первому заместителю главного.
— Его зовут Лев Никитич. Он здесь все решает, — наставлял меня Костя. Мы уже входили в дверь кабинета, но я успел шепнуть:
— А Коротич? [70]
— Коротич тоже, — закивал головой Костя.
Вышедший навстречу молодой еще человек весь лучился благожелательностью. Уселись вокруг большого стола. После короткой паузы Лев Никитич стал излагать свои мысли о возможности публикации воспоминаний моего отца. Говорил он четко, не рассусоливая, чувствовалось, что он не только знает, чего хочет, но знает, как этого добиться. Его позиция вкратце сводилась к следующему: «Если есть что печатать, давайте печатать. Когда запретят, тогда и будем спрашивать разрешения».
70
Коротич Виталий Алексеевич (р. 1936), украинский поэт и публицист. В 1986–1991 годах — главный редактор журнала «Огонек».
Если дряблость предыдущей встречи меня донельзя расстроила, то напор нынешней несколько испугал.
Ситуация разрядилась сама собой: дверь раскрылась, и в комнату вкатился Коротич. Весь он состоял как бы из кругляшков, с лукавой улыбкой на шарике головы.
Оглядев всех, он спросил: «Что вы здесь делаете?» Так, как будто ничего не знал, заглянул сюда совершенно случайно.
Гущин изложил ему суть дела.
— С мемуарами Никиты Сергеевича ничего не выйдет. Есть решение ЦК, правда, из застойных лет, от 1973 года, о том, что воспоминания высших руководителей публикуются только с разрешения Секретариата ЦК. Никто нас не выпустит, нечего и пытаться… — подытожил он.
Гущин кивнул, Смирнов открыл рот, подумал и осторожно прикрыл его. Улыбка так ни на минуту и не сошла с лица Коротича. Он повернулся ко мне:
— Вот если бы у вас было что-нибудь свое…
Костя сделал стойку: пока мы дожидались Гущина, я успел рассказать ему о моих записках. Я полез в сумку за бумажками. Честно говоря, я почти был уверен, что рассказ о смещении отца опубликовать значительно труднее, чем его мемуары.
— Вот, например, рассказ об отставке в 1964 году. Только не знаю, хватит ли у вас решимости?… — подзавел я своих собеседников.