Шрифт:
С этим трудно было не согласиться, и все же приговор медкомиссии обескуражил Легостаева, Он не мог представить себя сейчас, когда шла война и фашистские танки громыхали в излучине Дона, настырно лезли к Волге, спокойно живущим в своей московской квартире.
И вот он дома… Легостаев пытался навести справки о Семене, но все было тщетно. На одни его запросы приходили безрадостные, лаконичные ответы: «не значится», «не числится», «не состоит», на другие и вовсе не приходило никаких ответов, и Легостаев отчаялся. Он закрыл комнату, в которой жил Семен, на ключ, сохранив нетронутым все, как было при сыне, и лишь изредка позволял себе зайти туда, чтобы тихо постоять и подумать о нем. Но это не приносило облегчения, напротив, обостряло горечь и печаль.
«В сущности, человек обречен на страдание, — размышлял Легостаев. — У каждого человека, кем бы он ни был, уходят дети, мать и отец, не просто уходят — исчезают навсегда, словно их и не было вовсе. И до смертного часа заноза в сердце…»
Никогда еще так часто не вспоминал он детство, как теперь, в эти дни одиночества и горьких раздумий. Легостаев вырос в подмосковной деревне, на берегу Пахры. Как-то, резвясь на лугу, он, тогда еще совсем мальчонка, провалился в только что наметанный стожок сена. Провалился сверху, чуть не до самой земли. После, даже на фронте он не испытывал такого дикого чувства страха и безысходности, какое испытал в том, казалось, веселом, приветливом и безобидном стожку. Задыхаясь от набивавшейся в нос травяной пыли, он орал во всю глотку, наперед зная, что никто не сможет его услышать. И все же орал. Но видно, не судьба была ему сгинуть в этом стожке, превратившемся для него в западню. На счастье, отец шел бережком Пахры в баньку, услыхал отчаянный вопль и вытащил своего сынка за лодыжку. Потом они оба весело смеялись, но в тот момент, когда отец вытащил его из стожка, в его неулыбчивых, строгих глазах сквозила отчаянная тревога за сына. К тому же, острым стебельком Легостаев поцарапал себе лицо, по щеке текла кровь, и отец в первый момент, наверное, очень испугался. А в сущности, что значила эта тоненькая струйка крови из царапины по сравнению со смертью матери, которую они похоронили неделю спустя!
А потом, уже зимой, отец взял его с собой прокатиться по первой пороше. Отец стоял в санях во весь свой громадный рост, озорно поглядывая на бодрого, радующегося прекрасной зиме коня, готового ринуться во всю прыть по еще ненакатанной дороге, и вдруг, накрутив жесткие сыромятные вожжи на крепкие жилистые руки, заорал дико и ошалело на всю округу:
— Караул, Серко! Гра-а-бют!!!
Сын вначале поддался этой всепоглощающей радости, тоже заорал что-то веселое и невнятное и почувствовал, что само счастье нахлынуло на него. Оно было и в вихре снега, взметнувшегося из-под копыт застоявшегося Серко, и в вихревом морозном воздухе, и в голосе продолжавшего что-то восхищенно кричать отца. И только позже, когда они березовой, сразу породнившейся со снегом рощей возвращались домой, сына в самое сердце ужалил простой до невероятности вопрос: «Как же отец мог с такой радостью кричать? Мамы же нет с нами, мамы…»
И с тех пор всегда, всю жизнь Легостаев изумлялся тому, как люди, терявшие самых любимых и дорогих людей, через какое-то время — одни раньше, другие позже — отходили, оттаивали душой, продолжали чему-то радоваться, смеялись, восторгались, пели, иными словами, продолжали жить, как и до этих горьких потерь. Что же это было: черствость, беспощадная логика жизни или же своеобразная защитная броня человеческой души?
Во всяком случае, сам он не мог смириться с мыслью о гибели сына, не хотел верить, что его нет на той самой земле, на которой он родился и вырос…
Вернувшись из госпиталя, Легостаев жил отшельником. Он весь ушел в мир своей живописи и потому не ездил в гости и никого не принимал у себя. Если телефонные звонки заставали его у мольберта, он пропускал их мимо ушей.
И когда однажды, зимним днем, в дверь к нему постучали, он решил было не отзываться и сделать вид, будто в квартире никого нет. Но когда постучали настойчивее, не устоял. «Вдруг какая-либо весть о Семене»? — подумал Легостаев и отпер дверь.
На пороге стоял незнакомый ему боец в стеганой, защитного цвета телогрейке и в еще совсем новеньких, фабричной работы, валенках. Боец был высок, щеголеват, и его смущенный вид как бы противоречил и этой подчеркнутой щеголеватости, и гордо посаженной голове. В руке боец держал полевую командирскую сумку из плотной кожи, такие выдавали выпускникам училищ еще до войны.
— Здравствуйте, — сказал боец смущенно и застенчиво и в упор посмотрел на Легостаева. — Вы — Афанасий Клементьевич Легостаев, я не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — ответил Легостаев, и голос его дрогнул. — Входите.
Боец переступил порог, виновато потоптался, ища, чем бы отряхнуть с валенок снег.
— Не беда, — понял его Легостаев. — Проходите в комнату.
— Да вы уж не беспокойтесь, — торопливо заговорил боец. — Я ведь на секунду — мил гость, что недолго сидит. Я на ходу все объясню. Вот как оно в жизни происходит — война войной, а люди хорошие не перевелись. Мне, можно сказать, посчастливилось: я одного хорошего человека из-под немецкого танка вытащил.
— О ком вы? — встревоженно спросил Легостаев.
— Понимаю, — грустно улыбнулся боец. — Очень даже вас понимаю, хоть отцом быть еще не довелось. А говорю я о сыне вашем, лейтенанте Семене Легостаеве, начальнике пограничной заставы.
— Вы знаете его? — едва не задохнулся Легостаев. — Да вы садитесь, прошу вас.
— Сперва представлюсь, все как положено, — уже увереннее, сознавая, что от него с нетерпением ждут обстоятельного рассказа, ответил боец, усаживаясь в кресло. — Зовут меня Глебом. — Семена я сам, вот этими руками из огня вытащил. И было то в первый лень войны. Попали мы к артиллеристам. Семен раненый был. И сказал мне: «Глеб, бери мою полевую сумку. Только тебе доверяю. Останешься жив, разыщи отца моего в Москве и вручи ему. Только ему, и никому больше». Вот и пришел этот час, Афанасий Клементьевич.
Глеб обеими ладонями сжал сумку и почти торжественно протянул ее Легостаеву.
— Семен… жив? — приняв сумку осторожно, как человек, ожидающий взрыва, спросил он.
— Вот это мне, Афанасий Клементьевич, и неведомо. Раскидала нас война, разметала по белу свету. Полагаю, однако, что такие, как Семен, живучие. Как в песне: «И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим». А если и погиб, то геройски, не сомневаюсь.
— Да, да… — растерянно заговорил Легостаев, не спуская глаз с полевой сумки. — Как, сказали, зовут вас?