Шрифт:
Бродяжка подъедала и за Рыжиком, и толстый благодушный кот начал даже уступать ей свою порцию. Тетка прогоняла чужачку, но от вопля «бррррыссссь!» сбегали обе кошки. «Рыжик, а ты куда, вернись на место, ешь, кому говорят!» — надрывалась тетка, но Рыжик впервые не был солидарен с хозяйкой. Кошка стала не своя, но уже как бы и не вполне чужая. Называли ее Брыськой.
Тихими летними вечерами Санька с дядькой выслеживали не просто чужих кошек, а Брыську, холеру черную, дармоедку. А ну, кто кого? Только покажутся над бочкой треугольные уши, как дядька и Санька хором: «Бррррыссссь!», и только скрежет кошачьих когтей по дереву, да старый пес захлебывается хриплым лаем.
Санька припасала яблоки-падалицы, ими кидаться было еще веселее, чем гнилой картошкой. А тетка раскричалась, что Санька развела червей, и выбросила в помойку весь ее арсенал. Ну, Брыська, ты еще поплатишься! Устроим тебе веселую жизнь!
Почему-то эти забавы никогда не развлекали Биологиню. Какая-то она была безжизненная, «хилая», как говорила тетка. Никогда она не пела: «Ой, мороз, мороз», говорила, голоса нет. Не хохотала даже над свежими и смешными анекдотами — улыбнется, и все. Никогда не охала — съем еще кусочек, нехай нутро пропадет, чем добро, и ее невозможно было употчевать. Никогда не пьянела.
Никогда не подстригала малину — ленива была, а может, боялась поцарапаться, кромсая буйные заросли. Говорила, что малину и виноград подстригать нужно совсем не так, что это просто варварство, а чем языком молоть, ты лучше возьми да подстриги! Но Биологиня не подстригала, помня, что это не ее малина. Грустила над спиленными деревьями — да проку с той абрикосы, все равно ее щитовка съела, лучше лук посадим! А Биологине вот было невесело, может, раздумывала, что с позиций прока и толка ее тоже правильнее было бы спилить, чем кормить. Но мужа она просила: «Не пили меня, пожалуйста!» Никогда не крикнет: «Отстань!» или еще что-то такое, чего нельзя повторять. Совершенно не умела ругаться.
Грустила и в дождик, и в зной, грустила по вечерам, легонько обнимая ладонями свои розы. Грустила над своими журналами, но о чем, не рассказывала. Не было, чтобы пришла она, потрясая «Иностранкой», и прокричала: «Чего понаписали, а на самом деле все не так!» Ни сама не возмущалась, ни к чужому возмущению не присоединялась. Она вообще не любила спорить, уходила, ускользала. Не боец.
Не препиралась ни с кошками, ни с собаками, мол, что лаешь попусту? Что мявкаешь? Ловил бы мышей, гонял бы котов! Просто подходила и гладила, а животное прижималось к ее узенькой лапке, затихало, и они начинали грустить вместе.
Странно, что своего зверья не развела. Была красивая кошка, которую потом сманили, Санька помнила только, как они вместе с Биологиней горевали. Но Биологиня так и осталась нюни развозить, а Санька сообразила: нашла себе кусочек меха от пальто, назвала Муркой и гладила, хотя старшие и посмеивались, мол, ума палата, и когда ты уже, Санька, повзрослеешь.
И с тех пор — все. Своих кошек не держала, только робко трогала чужих И они ей отвечали.
Именно Биологиня спросила Саньку, почему та любит кошек и кричит им «брысь»? Санька в том никакого противоречия не увидела: чужих же кошек гоняю. Так и объяснила. Даже слегка покраснела от усердия — выдавала лозунги, вспоминала и выкрикивала еще, объясняя очень охотно, да еще оттого, что промелькнула мыслишка про своих кошек. Их Санька тоже гоняла, что вообще-то не поощрялось. Но ведь за дело: они сами удирали от ее нежностей, не желали играть, шипели даже — это свои-то на своих! И все-таки совесть у Саньки была неспокойна.
— А зачем гонять? — с ласковой настойчивостью спросила Биологиня.
Действительно, зачем? Так уж повелось.
— А чего они в наш двор лазают, — очень вразумительно сказала Санька. — Если все им с рук спускать, совсем на голову сядут.
— Так ведь это мы знаем, что двор наш, а они-то думают — общий, — сказала Биологиня.
— Вот пусть и знают! Мало ли что они думают! — возразила Санька.
Биологиня молчала. Как всегда, она не присоединялась к возмущению, а Санька не знала, что еще сказать: кошек гонять — что тут непонятного? Потом полюбопытствовала:
— А что они еще думают?
— Ну, кошки думают, что дом — твой, потому что ты здесь живешь. А двор — общий, двор для них — как улица. И ты здесь бегаешь, и кошки. Они же тебе не мешают.
— Как это не мешают! — возмутилась Санька. — Орут, заразу разносят…
Хотя кошки Саньке скорее помогали, чем мешали. Кому еще она могла кричать: «Брысь отсюдова! Сейчас же! Чтоб духу твоего здесь не было!» Чьи еще вопли она могла бы передразнивать без риска получить по губам? В кого еще она могла кинуть гнилой картофелиной? На кого бы еще бежала, пыхтя и топая, и чтобы этот кто-то удирал, как заяц?
— А хотела бы ты Брыську погладить? — вдруг спросила Биологиня.
— Еще чего, она ж лишайная! Сами свою Брыську гладьте! — фыркнула Санька.
Биологиня улыбнулась. Видно было, что она-то с удовольствием В Санькином сердце шевельнулась зависть.
Собственно, лишаев на Брыське не наблюдалось. Она была черная, но не угольно-черная, а с подпалинами: голова и уши чернущие, а бока почти коричневые. И такая пушистая, каких во дворе не бывало, пушистее, чем Рыжик, пушистее даже, чем кошка Биологини. И Биологиня, которая все на свете трогает да гладит, будет перебирать своими хилыми пальчиками Брыськину шерстку, может, даже возьмет кошку на руки — как она ходила на руках с той кошкой, что потом пропала, а тетка фыркала: лучше б ребенка родила, нашла себе хвостатую лялечку… И Брыська еще размурчится на руках у Биологини, а она, Санька, останется в дураках со своей гнилой картошкой…