Иванов Николай Федорович
Шрифт:
Пожарище... Место деревенских сходок, детских игр, пасхальных боев крашеными яйцами. Здесь же делили и привозимое с луга сено. Два-три мужика разносили его по кругу в каждую копну, стоявшие рядом бдительно глядели, чтобы копны были ровные. Когда все разнесут, ширину копенок обмерят шагами, высоту - навильником, и начинается дележ: с закрытыми глазами, по совести и удаче. Получившие свой пай тут же рассаживали вокруг копны ребятишек и принимались доказывать, что именно в их копну не доложили последний раз навильник сена. И что кривая она, и бок один у нее худой, и середка не забита, и макушка срезана. Доходило и до драк, и до заявлений в сельсовет, но начальство просто мудро тянуло время до вечера: все равно на ночь никто свое сено не оставит, перетаскает вязанками в подворье.
"Надо же, не забыл", - вновь подивился Михаил Андреевич, представив и горластых деревенских женщин, и праздничное настроение ребят, затевающих прятки среди копен, и довольных отца с матерью, долго не выходящих из сарая, счастливо, с удовольствием спорящих, сколько пудов получено: семь или восемь. Переходили на вязанки, потом на навильники - приятно считать то, что уже на сеновале.
А осталось ли пожарище? Может, уже и застроили, место-то приглядное, почти в центре села. До пожара в тридцать девятом там стояло пять хат...
"Уазик" шел ходко по накатанной обочь озимого поля новой дороге: старая, разбитая, лежала, как в руинах, рядом, дожидаясь бульдозера, который сровняет застывшую грязь до следующих дождей. Уже стали узнаваться родные места. Слева промелькнул лог, где пасли деревенских коров, а вот и перекресток с екатерининской дорогой. По рассказам, давным-давно ехала по этим местам царица, а перед ее каретой мостили каменную дорогу. Хорошая была дорога, на века и тысячелетия, но потребовались куда-то камни во время войны, и Михаил Андреевич сам выдалбливал, выколупывал ломом гладкую, теплую на солнце брусчатку.
А вон уже и грушенка - ты смотри-ка, еще цела, Сколько же ей лет? В детстве "дойти до грушенки" - все равно, что почувствовать себя большим. "Дальше грушенки не ходи", - наказывала в то же время мать, когда собирались, например, за щавелем. Там уже считалась чужая земля. Так что грушенка - это и близко, и далеко одновременно, Но жива, стоит, разлапистая и низкорослая. Здравствуй.
У дерева кто-то зашевелился, и Черданцев разглядел женщину, торопливо собиравшую сумку. Еще одно воспоминание, тут же мгновенно вспыхнувшее, - у грушенки в самом деле всегда отдыхали последний раз перед селом. Как все вечно в этой жизни! А если бы он не приехал сюда дослуживать, неужели никогда не вспомнил бы пожарища, лог, эту грушенку?
Он стал притормаживать машину, подъезжать к замершей у дороги женщине медленно, вглядываясь в ее морщинистое, коричневое от загара лицо - у деревенских загар зимой не сходит, он просто становится цветом кожи. Пытался узнать. Тем более что мелькнуло что-то знакомое, и даже очень знакомое. Ну же, ну...
– О-о, военный? Довезешь меня, военный?
– пошла женщина навстречу остановившейся машине, и это протяжное "о-о", вскинутая рука сразу выдали в ней Соньку Грач. Ну конечно же, это она, Сонька!
– Ба-атеньки, никак Мишка?
– остановилась и она, вглядываясь в вышедшего из "уазика" майора. Всплеснула руками: - Точно, он. Миш, ты? все же с долей сомнения переспросила она.
– Я, Соня.
– Здравствуй.
– Она медленно подошла, некоторое время рассматривала его, а потом в глазах мелькнули такие знакомые Михаилу Андреевичу бесенята: - Здравствуй, кучерявый, - повторила она с улыбкой, сняла у него с головы фуражку.
– О-о, а где шевелюру-то свою оставил?
– В армии. Ракеты.
– А-а...
– Сонька повертела в руках фуражку, надела себе поверх платка, подошла к зеркальцу, посмотрелась. Вздохнула, оперлась о капот машины: - Вот и жизнь прошла, Миша. Два раза встретились - и нет жизни. Смешно.
– Да ладно тебе, - дотронулся Черданцев до Сонькиного плеча, дотронулся просто так, но оба замерли: тогда, давно-давно, в сорок первом, он дотрагивался при встречах точно так же, и точно так же Соня замирала...
– Помнишь, что ль, все?
– Соня отвернулась, стала смотреть на грушенку.
– А что ж не помнить?
– Да пацан вроде был.
– Но ведь, кажется, не...
– начал Черданцев и тут нее оборвал себя: пошлость не имеет возраста или сроков давности. Соня, кажется, тоже поняла его, по крайней мере благодарно провела шершавой ладонью по его руке. И, странное дело, Михаил Андреевич почувствовал в себе волнение, словно перед ним стояла не морщинистая, сухонькая старушка, а все та же двадцатилетняя Сонька, Соня Грач, его первая женщина...
– А я из Зерново иду, годовщина свекрови, сходила на могилку, помянула, - начала опять Сонька. Она не умела молчать, могла говорить ночи напролет, избавляя и его от первых смущений.
– Иду, чувствую, от ног отстала, села передохнуть, а тут военный едет... Знаешь, у меня самогоночка есть, слеза чистая. Давай выпьем?
– И, не дожидаясь согласия, не оглядываясь, пошла обратно к грушенке.