Серафимович Александр
Шрифт:
«…одна шея… оберут или пристукнут…»
Из темноты звучит голос:
— В бегах я.
— А-а!
«Я не уйду от этого человека!..»
Он слишком близко стоит от меня, и я слышу, как шуршит бумага в кармане, в котором он все чего-то ищет. Я не успею сделать и попытки вскочить на велосипед, как лом опустится на мою голову.
«В бегах… ясно: из острога… если б на пять шагов дальше от него!.. только б на пять шагов, я бы успел вскочить!..»
Но он наклоняется к самому моему лицу, обдавая дыханием, и я вижу в темноте два расширенных, два сверкающих глаза.
«Сумасшедший!..» — И напряжение неизбежной борьбы охватывает мои нервы и мышцы, сжатые, как пружина.
— Думал, гонец вы за мной… по воздуху. Покурим, что ль?
— Не курю.
— Ну, отдохнем.
Он садится на темную траву, и, подчиняясь смутной гипнотизирующей силе, я опускаюсь возле.
— Гонец… по воздуху… то-то чудной! Попритчится же такое?
Вспыхивает в сложенных ладонях спичка, красновато прорывается между пальцами свет, и на секунду из темноты выступает ус, кусок носа, небритая щека. Он сидит, подняв колени, от времени до времени попыхивает цигаркой, и мне почему-то становится легче на душе.
— Из города, говоришь?
— Что я тебе скажу, — вдруг заговорил он, опять наклоняясь, — что я тебе скажу: от городского буржуя убег я!
— Из… — «сумасшедшего дома» хотел сказать я, но сказал, — из больницы?
— От буржуя убег я, — продолжал он, не слушая, — иду в каменоломни… Ведь как вам сказать, господин… вот он, вот он, этот самый город, вот он, — и он протягивает черную руку к черному горизонту, над которым стоит голубоватое зарево, — в этом самом городе буржуй нутро у меня все выел.
— Болел, что ли?
— Да нет, нутренность у меня всю выпил буржуй этот самый, будь он трижды проклят!.. Ведь у меня, господин, в деревне нашей семья: сынок об пяти годков теперь, жена, ждут, выжидают, истомились, измаялись, а я, господин, как проклятый, не могу вырваться. Сынка-то, сынка поглядеть хочется, лопочет теперь небось… как уходил в город, год был… лупоглазенький…
Вспыхивает цигарка, отодвигая темноту, и снова на секунду выставляется ус, кусок носа и часть лица.
— Только нет… не вырваться, не пустит он меня!..
В голосе странно звучит тоска.
— Да как же не пустит? Взял и поехал.
— Да так, господин, оно и легко и трудно. Вот только всего — взял, сел и поехал, ан пройдет год, другой, третий, глядь, а ты все в городе… вот как вы теперича: вам надыть ехать на дачу, а вы вот со мной сидите, разговариваете, не едете, и никто вас не держит…
— Гм… кхх… кхх…
— Так-то вот и я… как уходил из деревни, думал, вот заработаю, сколочу деньжат, хозяйство поставлю, хату новую срублю, лошаденку прикуплю, плуг думал завести… землю-то арендуем дорого, туго приходится: что выработаешь, все несешь за аренду, а тут падеж, неурожай, кобылка, мочи нет, хоть помирай… Женился я, с женой всего только полтора года прожил, сынишка родился. Обсоветовались мы пойтить мне на год в город заработать на поправку хозяйства. Ну, пошел, думал на другое лето к уборке воротиться, ан вот пятый год пошел, а я ни семьи не вижу, ни хозяйства, ни на мне ничего окромя лохмотьев… разве вот что ваши шаровары придутся хорошо…
Это звучит довольно зловеще. Кажется, мне предстоит ехать на велосипеде без шаровар. Я пытаюсь обратить в шутку:
— Не налезут!
— Растянутся!
— Что же, неудача была, не мог заработать?
Он вздыхает, затягивается, на минуту освещается лицо.
— Работа она была, да ведь как? Буржуй дает столько, лишь бы не сдохнуть… Бьешься, бьешься, пошлешь гроши домой, ведь и там помирают с голоду, и опять ничего, опять бейся. Припало, поступил кучером. Работа бы не чижолая, ну только с тоски было сдох. Отвезешь барина, станешь у подъезда, стоишь, стоишь, стоишь, часами стоишь, мороз ли, жар ли палит, все равно стоишь, как статуй, от скуки аж челюсти на сторону разворачивает… Люди дело делают, а ты по целым часам сидишь на козлах! Ну, все-таки понемножку откладываю, думаю, отстрадаю тут, зато вернусь, дома хозяином стану, только и видел во сне как еду домой. Хлоп, барин помер, остался я без места. Пока стал искать работы, все проел, обносился, одни лохмотья; из дому пишут, Христом богом просят, пришли, помираем, а мне не из чего, хоть руки на себя наложи… Когда где и урвешь двугривенный, с горя напьешься, ведь человек тоже, не из железа. Попал на ссыпку на набережной, опять стал копить. Пришла осень, прекратили ссыпку, все проел. Так и пошло колесом… Эх, да что и толковать… Глянешь на себя: босой, оборванный, тряпье, срамотно… Зачнешь опять добиваться, чтоб человеком придтить в деревню-то, а там опять покатился, так и не видал, как пятый год пошел… Буржуй — он хитрый, жрет, пьет, а нашего брата на цепи держит, и не видать ее, цепь-то, а все тело железом изрезано. Убег я, увидал вас, и представилось, что это буржуй за мной гонца по воздуху послал. Ну и напужался!
Он замолчал.
Долгий протяжный свист локомотива потянулся в темноте из лощины. В черноте ночи стояла тоска, и я не видел его лица, не видел глаз, только темная фигура смутно и неясно маячила возле да неподвижное зарево глядело с черного горизонта.
— Теперь иду на каменоломни… — работа каторжная, по крайности вырвусь из города… Заработаю, оденусь, уже не стану копить, так приду домой хоть одетый-то… может, и вырвусь, он и не стрескает… сил моих нет, истомился по семье… Одначе, господин, вам и ехать пора… только дозвольте на мерзавчика, завтра с устатку раздавить за ваше здоровье.
Я не заставил себя просить, достал серебряную монетку и подал.
— Много благодарны… счастливый путь.
Он вырос надо мной огромной темной фигурой, вскинул сумку, лом и потонул в ночной мгле.
В снегу
В темноте белела метель, развеваясь, как огромное покрывало, волнуемое ветром, застилая землю и невидимое небо. Холодные, мертвые голоса бурана, то печальные и угрюмые, то дикие и озлобленные, носились над безлюдным простором в крутящейся снежной мгле, резавшей остротой холода.